Российский литературный портал
GAY.RU
  ПРОЕКТ ЖУРНАЛА "КВИР" · 18+

Авторы

  · Поиск по авторам

  · Античные
  · Современники
  · Зарубежные
  · Российские


Книги

  · Поиск по названиям

  · Альбомы
  · Биографии
  · Детективы
  · Эротика
  · Фантастика
  · Стиль/мода
  · Художественные
  · Здоровье
  · Журналы
  · Поэзия
  · Научно-популярные


Публикации

  · Статьи
  · Биографии
  · Фрагменты книг
  · Интервью
  · Новости
  · Стихи
  · Рецензии
  · Проза


Сайты-спутники

  · Квир
  · Xgay.Ru



МАГАЗИН




РЕКЛАМА





В начало > Публикации > Фрагменты книг


Теннесси Уильямс
Сходство между футляром для скрипки и гробом
(фрагмент книги: "Лицо сестры в сиянии стекла")

Посвящается памяти Изабел Севъер Уильямс

Сестра старше меня на два года с лишним, и, учитывая это, а также раннее созревание девочек, она первой ступила на таинственную территорию, отделяющую взрослых от детей. И хотя мы, естественно, продолжали жить в одном доме, у меня появилось ощущение, что она, хоть и оставалась на виду, отправилась в какое-то дальнее странствие. Разница между нами обозначилась слишком внезапно и сразу стала огромной - как будто мы оказались на противоположных берегах реки Санфлауэр, которая протекает через наш город. На одной ее стороне - дикая природа: огромные кипарисы, замершие в молчаливом благоговении возле самой воды, и расплывшееся грязновато-белесое пятно бывшей плантации Добайн, теперь опустевшей и словно разоренной некой неведомой силой, даже более сокрушительной, чем огонь, а за этим сумеречным занавесом - насколько видит глаз - бесконечные хлопковые поля. На другой - улицы, рынки, тротуары, жилые дома, и эти два берега разделены всего лишь мутноватым вялым потоком - через него вполне можно перебросить камень. Скрипучий деревянный мостик, разделяющий или, если угодно, соединяющий оба берега, был едва ли короче того расстояния, какое отделяло теперь меня от сестры. В ее глазах застыл испуг, в моих - смущение и обида. Между тем, кто ушел, и тем, кто остался, объяснение либо невозможно, либо недопустимо. Насколько я помню, все началось однажды утром, когда сестра поднялась позже обыкновенного, да и выглядела не так, как всегда, - не то чтобы она плакала, хотя и это могло быть, - скорее, было похоже, что ее что-то напугало или удивило, и я заметил, что мать и бабушка обращаются с ней тоже не так, как обычно. Они проводили ее до самого стола на кухне, где мы завтракаем, словно боясь, что она по дороге упадет, во время еды предлагали ей то одно, то другое, как будто она сама не могла ни до чего дотянуться, говорили с ней приглушенным участливым тоном - так обращаются к хозяевам покорные слуги. Помимо удивления, я испытывал к происходящему легкое отвращение. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания, а в тех редких взглядах, которые бросала на меня сестра, таилась непонятная мне обида. Как будто я хорошенько врезал ей вчера вечером, разбил нос или подбил глаз - вот только синяков не оставил и вообще никаких видимых следов насилия, но мы и не ссорились в последние дни. Несколько раз я пытался с ней заговорить, но она все мои слова оставляла без внимания, а когда мне это порядком поднадоело и я как следует гаркнул на нее, бабушка вдруг с силой дернула меня за ухо, хотя она на меня и голос-то редко повышала. Было, помнится, субботнее утро, день обещал быть жарким, в это время мы с сестрой обычно шли кататься на великах. Но в тот день традиция была нарушена. После завтрака сестра, похоже, почувствовала некоторый прилив сил, но по-прежнему оставалась бледной и молчаливой. Ее бережно проводили в гостиную и усадили за пианино. Сестра говорила с бабушкой противным хныкающим тоном, а та тем временем заботливо отрегулировала высоту табурета, положила на него подушечку и даже переворачивала страницы нот, как будто сестра была не способна сама отыскать нужное место. Сестра разучивала простейшую пьеску "Эолова арфа", и бабушка все время сидела рядом, тихим голосом отсчитывала ритм и иногда легко касалась ее запястья, напоминая этим, что нужно правильно держать руку. Наверху тихонько запела мать, что она делала только в те дни, когда отец отправлялся в долгие поездки с образцами товаров и в ближайшее время вернуться не мог, а мой дедушка с раннего утра готовил проповедь в своем кабинете. Во всем была тихая умиротворенность, не было ее только на лице моей сестры. Я не знал, что делать: идти гулять или остаться дома. Послонявшись немного по гостиной, я спросил у бабушки: разве сестра не может позаниматься позже? И тут сестра, словно ей нанесли неслыханное оскорбление, разразилась потоком слез, вскочила и убежала в свою комнату. Что это с ней. Она не очень хорошо себя чувствует, ответила бабушка. Слова ее звучали мягко и серьезно, и она сразу пошла наверх вслед за сестрой, а меня опять бросили. Я остался один в ставшей сразу неинтересной гостиной. Мысль о том, чтобы отправиться с великом одному, совсем не прельщала: могли пристать плохие дети, которые обычно дразнили меня Попиком и получали огромное удовольствие, задавая разные грязные вопросы, от которых меня тошнило...

Вот так между мною и сестрой возникло отчуждение, которое я ничем не мог объяснить. С этого времени разделяющее нас расстояние с каждым днем все увеличивалось. И казалось, мать с бабушкой поощряют наше отдаление и даже способствуют ему. Раньше их никогда не беспокоило то, что у меня нет других друзей, кроме сестры, теперь же они постоянно задавали один и тот же вопрос: почему бы мне не подружиться с другими ребятами? Мне было стыдно говорить, что чужие дети пугают меня, и не хотелось признаваться, что яркое воображение сестры и ее неиссякаемая жизнерадостность заставляли видеть во всех потенциальных товарищах по играм только ее бледное подобие. Теперь, когда она так жестоко покинула меня, лишив по непонятной причине своей восхитительной дружбы, я был слишком возмущен, чтобы открыться даже себе в том, как много от этого потерял...

Иногда мне казалось, что она не прочь вернуться в привычную страну детства, если бы ей позволили, но все живущие в доме женщины, включая даже цветную девчонку Оззи, постоянно напоминали ей, что можно делать, а чего - нет. Сестре не позволялось теперь ходить без чулок, играть в мяч на пустыре или подбирать железки, похожие на звездочки, которые выполняли роль денег в наших играх. Мне нельзя было даже войти к ней в комнату не постучавшись. Все эти новшества я считал подлыми, глупыми и неправильными, а нанесенная мне душевная рана была так сильна, что я ушел в себя.

Моя сестра великолепно вписывалась в первозданный, фантастический мир детства - теперь оставалось только ждать, чтобы увидеть, насколько хорошо удастся ей приспособиться к однообразному и в то же время более сложному миру, в который вступают выросшие девочки. Думаю, я не совсем точно назвал этот мир "однообразным", потом, да, он действительно становится однообразным, принимая слишком уж правильные формы. Но между детством и взрослой жизнью есть переходная территория, и она, возможно еще более первозданная и дикая, чем детство. Только там весь хаос перекочевывает внутрь. Кажется, что ты оставил позади эти колючки и переплетшиеся лозы, ан нет, они, загнанные внутрь, стали еще более густыми и непроходимыми, просто снаружи это не так заметно. Годы, проведенные на этой опасной территории, похожи на трудное восхождение в незнакомых горах. Иногда от этого захватывает дыхание и мутится зрение. В жилах нашей матери и бабушки по материнской линии текла более спокойная кровь. Они и вообразить не могли те рискованные ситуации, в которых могли оказаться мы с сестрой из-за переданной нам по наследству горячей крови отца. Эти противоположные начала все время боролись между собой, и местом схваток были наши души. Мир был невозможен, в лучшем случае после множества битв достигалось шаткое перемирие. Детство сдерживает эти противоречия. Им суждено взорваться в юности, и тогда земля закачается под нашими ногами. Сестра уже ощущала эту тряску. Мне же казалось, что на мою сестру упала тень. А может, тень упала на меня, потому что свет, который излучала сестра, оказался на расстоянии? Как будто кто-то отнес лампу в другую комнату, куда я не мог войти. Оказавшись в тени, я смотрел на сестру издали. И оглядываясь назад, я понимаю, что те два-три года, пока еще не выбросили кости с роковым числом, были расцветом ее красоты. Однажды днем неожиданно исчезли ее длинные, до плеч, медного оттенка кудри, всегда пребывавшие в движении из-за бойкого характера этой непоседы; это случилось вскоре после того случая, когда она без видимой причины бросила играть на пианино и убежала к себе. Мама повезла ее в центр города. Меня не взяли, очередной раз посоветовав найти себе друга среди мальчиков. Вернулась сестра уже без длинных медно-рыжих кудрей. Я расценил это как наглядное подтверждение всех печальных перемен и отчуждении, заполнивших в последнее время наш дом. Когда сестра вошла, я сразу обратил внимание на то, что она подражает походке взрослых дам, в частности, грациозным, быстрым и изящным движениям нашей матери, старается не размахивать руками, а сдерживает их движения - не то, что в старые, безвозвратно ушедшие дни. Но это еще не все. Когда уже в сумерках она ступила в гостиную, то была так прекрасна, что мне послышался звон литавр. За ней шла раскрасневшаяся от возбуждения мать, а бабушка спускалась к ним по лестнице с необычным для ее возраста проворством. Они тихо заговорили между собой. Поразительно, сказала мать. Она вылитая Изабел. Так звали сестру моего отца, которая считалась одной из первых красавиц Ноксвилла. Пожалуй, она была единственной женщиной, перед которой робела моя мать, и наши летние поездки в Ноксвилл из Дельты были чем-то вроде священного подношения к алтарю богини; хотя мать никогда не признала бы на словах превосходство тетки в вопросах вкуса и стиля, но сомнений не было: она с трепетом и страхом подъезжала к Ноксвиллу, где жила младшая сестра отца. В Изабел был огонь, здесь нет никаких сомнений, и его блеск не покидал ее глаз. Одно было ужасно: играя в глазах, он пожирал ее изнутри. Вскоре после описываемых событий она умерла - внезапно и глупо, после того, как ей удалили больной зуб мудрости, умерла, оставив после себя легенды, запечатленные в глазах, сердцах и памяти тех, кто был под впечатлением ее личности, в том числе и в моих, - поэтому ее посмертный образ так противоречив. Она похожа на Изабел, проговорила мать тихим голосом, но бабушка ее не поддержала. Бабушка тоже восхищалась Изабел, но находила ее слишком дерзкой и, кроме того, не умела взглянуть на нее беспристрастно, не смешивая с моим отцом, у которого, надо сказать, был ужасный характер; возможно, что его не понимали, но жить с ним в любом случае было тяжело...

Что касается меня, то я видел в сестре не Изабел, а незнакомую девушку, чья красота только усиливала во мне чувство одиночества. Сомнений не было: волшебная близость наших детских лет ушла безвозвратно - теперь она принадлежала прошлому, вроде ненужной куклы, которая хранится в запыленной коробке, - а с нею вместе ушли часы, когда мы пускали мыльные пузыри, или играли с сделанными из картинок в модных каталогах бумажными куколками, или гоняли по улице на велосипедах. Тогда я в первый раз понял, как красива сестра. И внутренне признал это, хотя открыто старался не замечать той горделивой уверенности, с какой та вошла в гостиную и встала у каминного зеркала, давая возможность всем восхищаться ею. Именно тогда меня перестала устраивать жизнь как реальность - меня, можно сказать, вынудили смотреть на нее глазами художника: не принимать то, что есть, а изменять по своему усмотрению. Говоря другими словами, я начал писать...

У сестры тоже было свое занятие - она училась музыке. Первые уроки ей дала бабушка, а потом обучение передали в руки профессионального педагога, некой мисс Эйли, типичной старой девы, живущей в небольшом каркасном домике с крыльцом, увитым луносемянником, и с изгородью из жимолости. Она зарабатывала на жизнь себе и парализованному отцу тем, что давала уроки игры на скрипке и фортепиано. Ни одним из этих инструментов она хорошо не владела, однако учителем была первоклассным. Ее энтузиазм с избытком искупал все прочие недостатки. Мисс Эйли была настоящим романтиком. Говорила она так увлеченно, что иногда теряла нить и смущенно восклицала: "К чему это я?" Эту простую душу ценили по заслугам только ее ученики и кое-кто из более старшего, чем она, поколения. Почти все ученики ее обожали: она заставляла их поверить в то, что разыгрываемые ими на рояле пьески или с усилием извлекаемые из скрипки не всегда благозвучные мелодии восполняют в мире запас добра, с которым постоянно борется дьявол. Она была религиозная и восторженная женщина. И никогда не признавала, что кто-то из ее учеников - даже те, которым медведь на ухо наступил, - безнадежен в музыкальном отношении. А если кому-то удавалось что-нибудь сносно сыграть, она тут же производила его в гении. Среди учеников у нее были две звезды: моя сестра, игравшая на рояле, и Ричард Майлз, занимавшийся на скрипке. К обоим она относилась восторженно. У сестры было действительно отличное туше, а Ричард Майлз извлекал из скрипки по-настоящему чистый звук, но в своих мечтах мисс Эйли уже видела, как они выступают дуэтом под гром аплодисментов в концертных залах крупнейших городов мира.

Теперь я понимаю, что Ричард Майлз, которому тогда еще не исполнилось семнадцати, был всего лишь юнцом, но тогда он представлялся мне взрослым человеком, значительно старше моей четырнадцатилетней сестры. Он вызывал у меня сильнейшее раздражение, несмотря на то, что почти сразу же после знакомства я стал грезить о нем, как прежде грезил о героях книг. Его имя постоянно звучало в нашем доме. Оно почти не сходило с уст моей сестры - этой незнакомой молодой девушки, которая с недавних пор поселилась у нас. Когда она произносила его, оно приобретало какую-то необыкновенную легкость. Оно даже не слетало, а спархивало с ее губ. Произнесенное, оно сразу же взлетало ввысь и там мерцало и носилось по воздуху, переливаясь всеми цветами радуги, как мыльные пузыри, которые мы так любили пускать летом с залитого солнцем крыльца. Эти пузыри тоже поднимались вверх и плыли по воздуху, а потом лопались, однако к этому времени им на смену успевали взлететь новые. Они отливали золотом, и в звучании имени Ричард тоже слышался звон золота. А фамилия Майлз наводила на мысль о чем-то отдаленном, словно окруженный золотым сиянием Ричард был где-то далеко-далеко.

Одержимость сестры Ричардом была даже сильнее моей. Думаю, ее переживания были значительней изначально: ведь тут я только подражал ей. Острое ощущение покинутости придавало моим чувствам печальный и робкий характер, а ее - поначалу казались радостными. Она влюбилась. А я, как всегда, шел по ее стопам. Но если любовь заставляла сестру светиться, то меня она превратила в тупое и неуклюжее существо. Эта любовь смутила мою душу и наполнила ее печалью. Она сковала мой язык, так что я начал даже заикаться. Глаза выдавали меня, и я отводил взгляд, чтобы никто не догадался о моей тайне. В таком напряжении невозможно существовать, поэтому, если хочешь выжить, надо поскорее избавляться от таких чувств. Но как жаль с ними расставаться! Если бы не страх, что разорвется сердце, с какой радостью люди сохраняли бы драгоценные переживания первой любви! Но не расстанься с ними - сосуды лопнут и страсть изольется в темноту намного раньше нужного времени.

Я хорошо помню один осенний день, когда мы с сестрой шли по улице, и перед нами вдруг вырос, издав изумленный возглас, Ричард Майлз. Не помню точно, откуда он взялся, но, скорее всего, выскочил на нас из глубины увитого виноградом белого домика мисс Эйли. Да, думаю, именно оттуда, потому что он нес скрипку, и я еще подумал, что футляр очень напоминает маленький гробик для младенца или куклы. Внешность людей, которых знал в детстве, редко помнишь, сохраняется только самое общее впечатление: красивый или уродливый, светлый или темный. Ричард был светлым и, возможно, самым красивым из всех, кого я с тех пор знал. Я точно не помню, был ли он светлым в том смысле, что у него были белокурые волосы, или ощущение светлого облика шло изнутри - более сильное, чем светлые волосы или кожа. Скорее всего, в нем сочеталось и то и другое; он был из тех людей, которые словно окружены сиянием, - это мне особенно запомнилось. Обычно он носил белую рубашку, и сквозь нее просвечивали плечи. Тогда я впервые и, наверное, слишком рано понял, как прекрасна может быть кожа. И как, должно быть, приятно ее касаться. Это знание проникло в мое сознание и мои чувства неожиданно, как разряд молнии. И тут окончательно свершилась моя погибель, уже подготовленная внезапным появлением Ричарда. Когда он, повернувшись, протянул мне свою огромную руку, я совершил такой чудовищный поступок, что впоследствии в его присутствии всегда испытывал острое чувство стыда. Вместо того чтобы просто взять протянутую руку, я уклонился от рукопожатия и, пробормотав что-то нечленораздельное, лишь отдаленно напоминающее человеческую речь, шарахнулся от него и от расцветшей в улыбке сестры и быстро скрылся в ближайшей аптеке.

Той же осенью ученики мисс Эйли дали концерт. Он состоялся в здании приходского совета дедушкиной церкви. Несколько недель кряду ученики готовились к концерту, который значил для них не меньше Рождества. Сестра и Ричард Майлз должны были исполнить на нем дуэт для скрипки и фортепиано. Они репетировали и поодиночке, и вместе. Играя одна, сестра очень пристойно исполняла пьесу, но по непонятным причинам, которые впоследствии могли посчитаться дурным предзнаменованием, ей было трудно аккомпанировать Ричарду. Руки ее словно деревенели, кисти напрягались, а сама она сидела за инструментом, некрасиво сгорбившись, и все ее изящество улетучивалось. Странно, но мисс Эйли верила в то, что увеличение числа занятий исправит положение. Спокоен был и Ричард, просто невероятно спокоен, и казалось, гораздо больше беспокоился за мою сестру, чем за себя. Требовались дополнительные репетиции. Иногда, когда к мисс Эйли приходили другие ученики, сестра и Ричард шли заниматься к нам домой. Послеобеденные часы стали таить для меня опасность. В любой момент на пороге нашего дома мог появиться Ричард во всем блеске своей поразительной красоты и произнести приветствие, на которое у меня не хватило бы сил ответить и даже просто его выдержать. Но планировка дома помогала мне: прячась в своей комнате, я мог видеть, как они занимаются. Моя спальня выходила на лестницу, которая вела в гостиную на первом этаже, где и происходили репетиции. Пианино целиком находилось в поле моего зрения. Оно стояло в самом освещенном углу между двумя окнами с тюлевыми занавесками, чьи кружевные узоры приглушали солнечный свет.

В последнюю неделю перед концертом - или это называется рециталом? - Ричард Майлз приходил почти ежедневно в четыре - последний час, когда в конце октября солнце еще ярко светит. Незадолго до этого я опускал в моей комнате зеленую штору и, крадучись, словно любой звук мог выдать мой гадкий поступок, приоткрывал дверь на два дюйма - достаточно, чтобы видеть тот угол, где стояло пианино. Когда я видел, как они входят через парадную дверь, или даже раньше, когда видел их тени на овальном стекле или на дверной портьере и слышал их голоса на крыльце, я распластывался на холодном полу у дверей своей комнаты и оставался в таком положении все время, пока они занимались, не обращая внимания на затекшие коленки и локти. Я дрожал от страха, что меня обнаружат, и потому не менял положения и боялся даже дышать.

Теперь меня занимал только Ричард. Я почти не обращал внимания на сидевшую за пианино сестру и только тяжело вздыхал из сочувствия к Ричарду, когда она ошибалась. Если вспомнить, каким я в то время был маленьким пуританином, думаю, что переживал весьма противоречивые мысли и чувства, подглядывая за ними сквозь дверную щель. Как, черт побери, мог я тогда признаться в необычайной притягательности для меня этого юноши, не считая себя законченным чудовищем? Или это было еще до того, как я стал ассоциировать чувственность с грехом - ошибка, которая принесла мне много страданий в период полового созревания и после, уже взрослому? А может быть - и это кажется мне сейчас наиболее вероятным - я сказал себе: да, Том, ты чудовище! Но так обстоят дела, и с этим ничего не поделаешь. И продолжал любоваться его красотой. Это вероятнее всего. Какое бы сопротивление ни оказывали крепко привитые "правила приличия", заслон рухнул в первой же схватке и был не просто уничтожен - он был сметен, а единственным напоминанием о сражении осталась краска стыда, которая иногда проступала на моих щеках, когда я оставался один. А ведь в том, чтобы восхищаться красотой Ричарда, не было ничего постыдного! Для того она и существовала, и мальчиков моего возраста должен волновать подобный идеал. Легкая полупрозрачная рубашка, под которой я впервые разглядел торс Ричарда, не скрывала его красоты; в часы репетиций солнечные лучи, падавшие из обоих окон, скрещивались в том углу, где находилось пианино, и тогда тело юноши в розовых и серебряных переливах сияло сквозь тонкий белый материал, открывая пятнышки сосков на груди, темные подмышки и легко вздымающуюся при дыхании грудь. Возможно, я видел более грациозные тела, хотя не уверен, и, думаю, его тело до сих пор остается для меня подсознательным идеалом. И сейчас, вспоминая Ричарда и того маленького обожателя плоти, каковым я являлся, когда лежал на холодном полу спальни, не могу не думать о Камилле Ручеллаи, этой утонченной и мистически настроенной жительнице Флоренции, которая, как говорят, потеряла сознание при виде Пико делла Мирандола24, въезжающего на белоснежном коне в залитый солнцем и утопающий в цветах город, а придя в сознание, пробормотала: он уйдет вместе с лилиями!- что означало - он рано умрет, потому что такая красота не может убывать постепенно, подчиняясь естественным законам природы. В гостиной тоже было много света, были и цветы - по крайней мере, их тени, ведь в тюле присутствовал цветочный узор, были и настоящие ветви древовидного папоротника, тень от которого падала на Ричарда - пусть не буйство цветов, как в случае с Пико делла Мирандола, но буйство теней, что, возможно, даже более уместно.

А как он брал в руки скрипку! Как держал ее! Первым делом он засучивал рукава своей белой рубашки, снимал галстук и ослаблял воротничок, как будто готовился к любовной встрече. Затем следовал металлический щелчок - это он отпирал футляр. Потом откидывал верхнюю крышку, открывая солнечным лучам и моему взору необыкновенное зрелище. Изнутри футляр был обит изумрудным плюшем. Сама скрипка была темно-красной как кровь и сверкала так же, и даже сильнее. Для Ричарда, я думаю, она была самой драгоценной вещью на свете. Когда он вынимал скрипку из футляра, сами руки его говорили об этой любви больше, чем могли сказать слова, а во мне - ах! - какие фантазии порождали эти чуткие и нежные руки. Я был раненым солдатом, самым молодым в полку, а он, Ричард, моим юным офицером, который с риском для жизни подбирал меня на поле боя и выносил оттуда так же заботливо, как держал сейчас скрипку. Мечты, должно быть, шли дальше, но я уже говорил о внезапном взрыве плотских страстей, отражавшихся в моих горящих глазах, так что, полагаю, нет нужды повторяться...

Я начинаю испытывать беспокойство, боясь, что мой рассказ затеряется, как тропа, которая вначале уверенно ведет нас в гору, а потом вдруг пропадает в зарослях ежевики. Потому что я рассказал вам все, за исключением одного, особенно запомнившегося, события, и однако пока далек от заключения. А оно, несомненно, есть. Оно есть всегда, пусть и не всегда четкое, - некий болевой центр, порождающий воспоминания и рассказы.

Такое ярко сохранившееся в моей памяти событие - вечер того самого концерта, состоявшегося в середине ноября, но прежде, чем я начну о нем рассказывать, нужно дать более отчетливое представление о том нервно-возбужденном состоянии, в каком находилась моя сестра. Можно было бы попытаться усилием воли проникнуть в ее мысли и чувства, но сомневаюсь, что это будет мудрый поступок: ведь в те дни я был по отношению к ней всего лишь враждебно настроенным наблюдателем. Боль и ревность - вот эмоции, которые тесно сплелись во мне тогда. То, что с ней происходило, казалось наказанием за предательство нашей детской дружбы, и, наблюдая ее промахи в дуэте с Ричардом, я испытывал удовлетворение с толикой презрения. Как-то вечером я подслушал телефонный разговор матери с мисс Эйли. Поначалу учительница была только обескуражена, но теперь, ничего толком не понимая, пребывала в глубоком шоке от того, как резко пошли на убыль способности ее ученицы. Ведь до сих пор она постоянно хвалила сестру. Теперь же той грозил провал, потому что она не только не могла запомнить новые произведения, но, похоже, забыла и старые. Первоначально планировалось, что сестра сначала сыграет несколько сольных номеров, а потом исполнит дуэт с Ричардом. Теперь речь о том, чтобы солировать, вообще не шла, но мисс Эйли боялась, что она может провалить и дуэт. Она спрашивала у матери, не знает ли та, почему у ее дочери произошел такой несвоевременный и ужасный срыв? Может, она плохо спит? Хороший ли у нее аппетит? И не расстроена ли она чем-нибудь? Мать отошла от телефона в бешенстве. Гнев ее был направлен на бедную учительницу. Она тут же пересказала бабушке все жалобы, претензии и вопросы мисс Эйли, а та, все внимательно выслушав, ничего не ответила, только плотнее сжала губы и покачала головой; сидя за шитьем, она напоминала одну из тех почтенных дам, которые держат в своих руках жизни всех смертных30. Не предложив ничего конкретного, бабушка ограничилась предположением, что нельзя заставлять одаренных детей так рано выступать перед публикой...

Ричард по-прежнему проявлял большое терпение во время репетиций, и временами к сестре возвращалось былое мастерство - тогда она уверенно обращалась с инструментом, и звуки рвались из-под ее пальчиков, как птицы из клетки. Но этот всплеск длился недолго - его не хватало до конца произведения. Она сбивалась и сразу же падала духом. Однажды Ричард тоже утратил душевное равновесие. В раздражении он поднял скрипку, как поднимают щетку, когда собираются смести с потолка паутину и зашагал по гостиной, размахивая скрипкой и издавая искренние и одновременно комические стоны; вернувшись к пианино, за которым, сгорбившись, сидела расстроенная сестра, он взял ее за плечи и слегка встряхнул. Она залилась слезами и непременно убежала бы к себе в комнату, но Ричард успел перехватить ее у самой лестницы. Поймав, он уже не отпускал ее и что-то тихо шептал, из чего я мало что разобрал, а потом мягко повлек обратно к пианино. А затем усадил на табурет, поддерживая за талию своими большими руками, а она продолжала рыдать, отвернув лицо и ломая руки. И когда я глядел на них из своего темного укрытия, мое тело впервые почувствовало - по меньшей мере года на три раньше, чем положено, - неистовство и жар желания живого существа выйти за пределы собственного тела и затеряться в изломах света и времени...

В день концерта за ужином сестра пожаловалась, что у нее немеют руки, то и дело их растирала и даже держала над носиком чайника, чтобы горячий пар их согрел. Мне запомнилось, что она была ослепительно хороша, когда переоделась перед концертом. Щеки ее пылали, на висках проступили капельки пота, а когда я просунул нос в ее комнату, она, еще не готовая предстать во всеоружии красоты перед родными, сердито прогнала меня. На ней были серебряные туфли-лодочки и делающее ее очень взрослой платье цвета морской волны, как раз в тон глаз, с удлиненной, по тогдашней моде, талией и пущенным по низу юбки и вокруг петель серебряным бисером. Из соединенной с ее спальней ванной шел пар, заполнивший всю комнату. Сестра открыла окно. Но бабушка тут же его захлопнула со словами, что так недолго и простудиться. Ах, оставьте меня, в сердцах отмахнулась сестра. Она подошла к зеркалу, и было видно, как напряжена ее шея, когда она вглядывалась в свое отражение. Хватит пудриться, сказала бабушка, у тебя будет не лицо, а маска. Это мое лицо, огрызнулась сестра. И тут же опять чуть не сорвалась на какое-то замечание матери. Я бездарна, говорила она, у меня нет музыкальных способностей! Почему я должна заниматься музыкой? Зачем вы заставляете меня? Почему я должна вас слушаться? Даже дедушка наконец не выдержал и покинул свою комнату. Однако когда пришло время ехать в здание приходского совета, где должен был состояться концерт, сестра молча спустилась вниз и вид у нее был очень сосредоточенный. Мы отъехали в полном молчании. Только один раз сестра пробормотала что-то, дескать, у нее растрепались волосы. Ее руки неподвижно лежали на коленях. Сначала мы заехали за мисс Эйли и нашли ту в состоянии близком к истерике: Ричард упал в тот день с велосипеда и ободрал кожу на пальцах. Она не сомневалась, что это плохо скажется на его игре. Но когда мы приехали на место, Ричард был уже там, и без малейших признаков тревоги на лице, как ни в чем не бывало, отрабатывал под сурдинку отдельные пассажи. Мы оставили всех троих - педагога и двух исполнителей - в гардеробе, который служил им уборной, а сами отправились занять места в зале, который понемногу заполнялся народом. Помнится, я обратил внимание на полустертое объявление на грифельной доске, в котором говорилось что-то об очередном занятии воскресной школы.

Концерт не задался. Они играли без нот, и сестра ошибалась во всех тех местах, которые ей не удавались на репетициях, и, в придачу, еще в нескольких. Казалось, она помнит только начало сочинения, а оно было довольно большим, и это начало она повторила два, а то и три раза. Но Ричард держался геройски. Казалось, он заранее знал, в каком месте она возьмет неверную ноту, и тогда с особой силой проводил смычком по струнам, стараясь скрыть или хотя бы смягчить ее ошибку. Когда стало очевидно, что она полностью теряет контроль над ситуацией, я видел, как он пододвинулся ближе к роялю, так, что его излучающая уверенность победоносная фигура частично скрыла сестру от взоров собравшихся, а в один критический момент, когда у нас практически не оставалось сомнений, что все погибло, он резко взмахнул смычком, одновременно с силой выдохнув: ха! - впоследствии я не раз слышал, как такой звук издают тореадоры перед решающей схваткой с быком, - и красивым отточенным жестом опустил смычок на струны, тем самым взяв инициативу в свои руки и переключив внимание полностью на себя, - этим он дал возможность сестре сосредоточиться и вспомнить тот кусок, который она, поддавшись панике, полностью забыла... На один или два такта она прекратила играть и сидела за роялем неподвижно, словно изваяние. Только после того, как Ричард, повернувшись спиной к публике, что-то ей прошептал, она возобновила игру. Теперь она снова аккомпанировала ему, но Ричард играл с таким блеском и так мощно, что фортепиано почти не было слышно. Они доиграли до конца, и когда наконец закончили, раздался гром аплодисментов. Сестра бросилась было в раздевалку, но Ричард схватил ее за руку и удержал. А потом случилась удивительная вещь. Вместо того чтобы просто поклониться, сестра повернулась к Ричарду и прижалась к нему, уткнувшись лицом в лацкан синего саржевого пиджака. Он густо покраснел, поклонился и, опустив глаза, мягко коснулся рукой талии сестры...

На пути домой мы почти все время молчали. Словно сговорившись, никто из нас даже не заикнулся о том, что случилось. Сестра тоже ничего не говорила. Она сидела неподвижно, сжав руки на коленях, - точно в той же позе, что и перед концертом, и, взглянув на нее, я вдруг увидел, что плечи у нее слишком узкие, а рот слишком большой, чтобы считать ее настоящей красавицей, а недавно приобретенная привычка горбиться делала ее похожей на притворяющуюся старушкой девочку.

После этого случая Ричард Майлз навсегда исчез из нашей жизни, потому что сестра категорически отказалась продолжать музыкальные уроки, а вскоре отец получил повышение по службе: ему предстояло сделаться заместителем управляющего обувной компании в северной части страны, и нам пришлось уехать с Юга. Должен признаться, что не все рассказанные мною события расположены в строгой хронологической последовательности, но я это сделал сознательно, иначе какой из меня писатель?..

Что касается Ричарда, то правда о нем заслуживает поэтической эпитафии. Примерно через год или немногим больше, когда мы уже жили на Севере, до нас дошло, что юноша умер от пневмонии. И тогда мне вспомнился футляр его скрипки, и я еще раз подумал, как поразительно напоминал он черный гробик для ребенка или куклы.