gay
 


  Российский литературный портал геев, лесбиянок, бисексуалов и транссексуалов
ЗНАКОМСТВА BBS ОБЩЕСТВО ЛЮДИ ЛИТЕРАТУРА ИСКУССТВО НАУКА СТИЛЬ ЖИЗНИ ГЕЙ-ГИД МАГАЗИН РЕКЛАМА
GAY.RU
  ПРОЕКТ ЖУРНАЛА "КВИР" · 18+ ПОИСК: 

Авторы

  · Поиск по авторам

  · Античные
  · Современники
  · Зарубежные
  · Российские


Книги

  · Поиск по названиям

  · Альбомы
  · Биографии
  · Детективы
  · Эротика
  · Фантастика
  · Стиль/мода
  · Художественные
  · Здоровье
  · Журналы
  · Поэзия
  · Научно-популярные


Публикации

  · Статьи
  · Биографии
  · Фрагменты книг
  · Интервью
  · Новости
  · Стихи
  · Рецензии
  · Проза


Сайты-спутники

  · Квир
  · Xgay.Ru
  · Юркун



МАГАЗИН




РЕКЛАМА







В начало > Публикации > Фрагменты книг


Константин Викторович Плешаков
Из записок Странолюбского
(фрагмент книги: "Красный камень: роман, рассказы")

С. Странолюбский
ЗАПИСКИ 1918

В голубой гостиной, на гнутой кушетке карельской березы, так не шедшей к его прямой натуре, вытянув ноги едва не на середину комнаты, сидел великий князь Николай Николаевич.

- Вы были на войне? - спросил он меня отрывисто.

- Нет.

- Почему?

- У меня слабая грудь.

Николай Николаевич в знак презрения скрестил ноги, пожал плечами и хмыкнул:

- Ну и что? У меня тоже слабая грудь.

Тут на руке его что-то сверкнуло. Я вгляделся и закусил губу. На среднем пальце сидело кольцо со звездчатым рубином. Это было именно то кольцо, о котором я слышал, - то самое, что Николай Николаевич потерял в пруду и ради которого великая княгиня Анастасия Николаевна приказала спустить из пруда всю воду.

- Смерть вашего отца, - отрывисто говорил великий князь, - была большой трагедией. Мерзавцев нашли?

- Нет, ваше высочество, - сказал я спокойно.

- Немудрено, - сказал великий князь с неудовольствием и покосился на окна. - Немудрено, - повторил он с неприятным нажимом. - Переговорите с генералом Лукомским. Он, кажется, приличный человек.

Он помолчал, безо всякого выражения глядя на потрет своего деда, императора Николая Первого. Неожиданно лицо его смягчилось.

- А лучше знаете что, - сказал он мечтательно, - поговорите-ка с матушкой Евгенией в Ялте. Замечательная женщина.

- Матушка Евгения? - переспросил я тупо.

- Мда. Лежит в своей горнице расслабленная и все видит. Удивительно.

Великий князь строго взглянул на меня:

- Вы, надеюсь, не отрицаете мистики? Сердце мое забилось.

- Ваше императорское высочество, мистика - это единственное, что осталось у меня в жизни. Николай Николаевич покачал носком сапога:

- Ну... вряд ли единственное... вы человек молодой...

- Ваше императорское высочество, - заговорил я сбивчиво, - прошу вас, выслушайте меня. Мистика всецело завладела мной. Как раз в настоящее время я нахожусь в поиске одного предмета, который...

- Бредни, бредни и бредни! - заметил великий князь отрывисто, глядя куда-то в угол поверх моей головы. - Ни один предмет не даст нам того, что даст искренняя молитва, обращенная к Богу.

И он истово перекрестился на икону Николая Чудотворца.

Я завороженно смотрел на его рубин.

- Вы вообще-то молитесь?

- Да... - сказал я, не отрывая глаз от алого огонька.

- Так вот - молитесь усердней.

- Ваше высочество, не откажите помочь советом...

- Советом поможет вам ваш духовник, - сказал Николай Николаевич внушительно. - Он фигура, на то Провидением поставленная, вашей жизнью живущая, он и будет вас окормлять. А я... а я еду в Италию, - закончил великий князь энергично.

- В Италию? Но... но как же... Россия? Николай Николаевич посмотрел на меня иронически, и мне показалось, что он все понял.

- Это дело решенное, - сказал он и поднялся.

Я бродил по мисхорским дорогам сам не свой. Я обезумел. Мне казалось, будто я мистическим образом оказался внутри великокняжеского рубина. Когда меня вдруг обдало таким холодом, что перехватило дыхание, я вообразил, что великий князь сунул руки под кран. Я вселился в Красный Камень, думал я, и, должно быть, буду теперь заточен в нем навечно, став его рабом, а не владельцем - о нет, не владельцем!

Однако безумие прошло так же внезапно, как и наступило. Я снова был собой - неврастеником двадцати двух лет. Можно было сказать о себе вещи и похлеще; я с ужасом вспомнил, как нагло и спокойно говорил с великим князем об отце, - и вообще все, что произошло между отцом и мной.

Часа через два, в предсумеречье, меня занесло на утес, с которого был виден весь Ай-Тодор; вправо, на запад, берег открывался до самой Алупки.

Громадная стена Ай-Петри смотрела так зло, как будто это была не гора, а замок, из которого только что выставили на погибель законного наследника. Облачка вились вокруг зубчатых скал, не то как пушечный дым, не то как баронский штандарт. Море внизу глядело хмуро, серо. Деревья стояли изломанными скелетами. То и дело бриз проволакивал мимо меня бурые листы. Безо всякой надежды пялились на предзимний мир окна романовских дворцов...

Маленькой триумфальной аркой глядел на море "Ай-Тодор" Александра Михайловича. Высочайшей канцелярией стоял в вечнозеленом парке "Чаир", в котором я совсем недавно разговаривал с Николаем Николаевичем. Бело-голубыми шатрами халифа дыбился дворец его брата - "Дюльбер". Ажурной игрушкой выглядывал из рощ белый "Кичкине". К западу угрюмо поднимал свою французскую крышу мрачный охотничий замок - дворец Феликса Юсупова... И тут я задохнулся от волнения.

Феликс Юсупов! Конечно! Как я не подумал раньше! Феликс Юсупов - кто как не он поймет меня! Самый богатый человек в России - и самый отчаянный! Мальчиком, на каникулах во Франции, он ходил с молодыми людьми в гостиничные номера - стоять над кроватью и смотреть, как те любят своих подруг. В Петербурге он стал переодеваться женщиной, и брат Николай, как сутенер, за руку водил его в известные кварталы, где переодетого Феликса быстро любили мужчины. Говорили, что он жил с Гришкой Распутиным - и оттого-то и убил его... Феликс Юсупов - если он такой отчаянный, - он должен быть в Поиске! Он поможет мне. Я поговорю с ним во что бы то ни стало, сказал я себе.

Я стал спускаться с утеса. Налетел порыв ветра, бросив мне в лицо влажную пыль. Начал моросить дождь. Разом стемнело и похолодало. Не успел я, держась за перила, дойти до второго пролета лестницы, как вдруг снизу, из имения Александра Михайловича, донесся протяжный вой пса.

Пес, как всегда, оказался дурным знамением. Загадать оказалось проще, чем сделать.

Презирающий страну, которая так безжалостно его ограбила и отвергла, Феликс редко выходил за ворота, а если выходил, то не один и шел, как правило, в "Ай-Тодор", где в окружении семьи жила вдовствующая императрица.

Я изнемогал. Все говорило за то, что Романовы скоро уедут: с севера наступали красные, а Феликс-то был женат на внучке императора...

И вот однажды в конце декабря Феликс вышел за ворота один.

Смеркалось; было почти по-летнему тепло. Белая рубашка Феликса светилась, как восковая. Я пошел за ним. Феликс не оборачивался, но постепенно замедлял шаг. Потом он остановился. В нескольких шагах от него остановился и я. Он обернулся.

- Маленькая облядь, - сказал он. Я как-то сражение ахнул.

- Я говорю - маленькая облядь, ты пойдешь со мной в лес?

- Я...

- А я тебе говорю, что ты именно облядь. Поэтому ты пойдешь с кем угодно и куда угодно. Со мной же ты пойдешь в лес.

Я медленно приблизился к нему - совсем близко, так близко, что ощутил слабое ровное тепло, идущее от его груди. Мы пошли по дороге, соприкасаясь ладонями.

- Мне нужен красный камень Николая Николаевича, - сказал я совершенно по-идиотски. Феликс поднял брови:

- Почечный?

- Да нет.

Я объяснил. Объяснил и удивился - на весь рассказ ушло ровно столько времени, чтобы пройти от одного поворота до другого. Третьего поворота я уже не различил: почти совсем стемнело.

Феликс задумался:

- Припоминаю... По-моему, я тоже был на каких-то таинствах в Венеции, в палаццо на Канале-Гранде, там еще над входом был выбит уморительный старикан, похожий на Александра Второго... Пойдем.

Я было открыл рот, но Феликс зажал мне губы ладонью - мягкой и теплой; сквозь сильный аромат лаванды пробивался запах свежего пота. Это почему-то показалось мне трогательным.

Изнутри роща была серой, как шкура зайца. В небе над нами висели зеленые звезды. Феликс стоял совсем неподвижно, только рука его с легким царапаньем ползла вверх по моему бедру, как зверек.

- Показать тебе норку, маленький? - спросил он шепотом.

- Ты мне лучше мышку покажи, - сказал я грубо и хрипло, неожиданно забывший о Поиске и объятый похотью.

Феликс стал тихо смеяться:

- Ты такой же, как я? Не верю... Давай посмотрим... А хочешь, я тебе расскажу, какая мышка была у Гришки? А? Маленький?

- Ты сам маленький, - сказал я, вдруг чувствуя себя матросом.

- Ma-аленький, - смеялся Феликс, - меня так Гришка звал: Ма-аленький...

Я обхватил его виски, смех смолк, и в свете звезд я увидел только зеленоватый оскал и пустые закаченные глаза. Я повернул его, согнул...

- Так что тебе было надо, красавчик? - спросил Феликс, заправляя рубашку под ремень и закуривая тонкую египетскую папиросу.

- Я же говорил... тебе... вам... перстень Диониса... Николай Николаевич...

- Я сам Дионис, - сказал Феликс мрачно и угрожающе приблизил горящую сигарету к моей щеке. - Только скажи, что нет.

- Да, - сказал я.

Феликс расхохотался, потом притих.

- Дионис, Дионис, - заговорил он быстро и рассеянно, - так, значит, Дионис, говоришь? Ты вообще кто?

- Я моряк, - соврал я. - Лейтенант. С эскадры. С "Евстафия", - добавил я, вдруг злорадно вспомнив про Макса и мстительно присвоив себе его корабль и чин.

- Это пошло, - вздохнул Феликс. - Поматросил и бросил. Ну да ладно. Не люблю я Николашу. И он меня не любит. Тем более - сделаю ему гадость. Ты к нему завтра в три приходи. Я скажу, что по делу важному придут. А он императором хочет быть. А тут ты.

На этот раз Феликс так расхохотался, что согнулся и ударил себя по коленкам. Потом резко распрямился, подхватил трость и зашагал прочь.

- А мышка-то у тебя так себе! - крикнул он мне, обернувшись, и исчез за деревьями. С дороги донесся развязный куплет:

Попаду в лесу в берлогу -
Кто-нибудь да выведет.
Сяду-лягу на дорогу -
Кто-нибудь да выебет!
Все стихло.

Было ровно три часа пополудни, когда французские двери "Чаира" распахнулись, и по белым ступеням дворца цаплей, обутой в лакированные сапоги, спустился великий князь Николай Николаевич.

Он поискал глазами вожделенного гонца; я отлепился от голубой стены тисов и неловко поклонился. Глаза великого князя расширились. Он сделался похож на разгневанного Мефистофеля. Я знал, что именно таким его больше всего боялись простодушные пехотные офицеры.

- Чертов Феликс! - прогремел великий князь. - Идиотские штучки - узнаю! А вам что здесь надо, господин студент?!

- Ваше высочество, - проговорил я твердо, - я интересуюсь одной мистерией. У меня имеются основания полагать, что перстень, который вы носите на руке, имеет отношение к одному древнему культу...

По мере того как я говорил, лицо Николая Николаевича становилось задумчивым, и прервал он меня уже вполне милостивым тоном, правда, слова его были мне ужасны:

- Если бы, молодой человек. Обыкновенный рубин.

Он резко повернулся и пошел в дом. Я намеревался проследовать за ним, но тут из дверей "Чаира" выскочили два офицера и канарейками попрыгали по ступенькам мне наперерез...

15 августа 1942 Алупка

Итак, ты служишь у немцев. Между прочим, тридцать лет назад тебя ранило осколком германского снаряда с "Гебена". Ты не помнишь, как скрипел зубами тогда? "Ненавижу... уничтожу..." Обещал мстить, мстить, мстить. По одному тевтону за каждый миллиметр содранной кожи. Кожа-то ведь была с лица, дорогая... И впрямь - если и не мстил (по трусости), то, во всяком случае, вида немцев перенести не мог и на Пасху девятьсот восемнадцатого ушел из Крыма с большевиками на Кавказ, где топил Черноморский флот - чтобы тот не достался кайзеру, который четырьмя годами раньше плюнул в тебя осколком с "Гебена".

А кстати, до сих пор ли ты переживаешь по поводу шрама? Или ты принял его, как принял советскую власть? Тогда ты выл мне в плечо: "Все, лица больше нет!" Что ж, выходит, лицо воскресло, раз ты пьешь гитлершнапс с немчурой?

Впрочем, ты можешь возразить, что я сам вернулся в Крым только тогда, когда он стал немецким. Однако у меня были веские причины не появляться здесь раньше: отец-то мой был как-никак адмирал...

По скудости языка не могу даже описать, каких трудов стоило мне добраться сюда из Боровска. Передвигаться по оккупированной стране - ох, нелегко, нелегко. И особенно нелегко, когда не знаешь, надолго ли эта страна оккупирована.

Я бежал из проклятого Боровска как только немцы стали выдавать свои аусвайсы - в ноябре сорок первого. Все же этот городишко слишком близок к Москве, и я опасался, что Сталин вскоре его отобьет (что, кстати, и случилось; в связи с чем могу только поздравить себя с исключительной предусмотрительностью).

Добравшись до Севастополя, я понял, что силы меня покинули. Города, в котором мы с тобой встретились двадцать шесть лет назад, больше нет. Развалины. Воронки. Смрад. Время от времени рушится какая-то стена, нарушая кладбищенскую тишину. Когда смрад становится невыносимым, начинают копать и из-под домов достают останки защитников Севастополя. Что делают с ними немцы, я не знаю.

Мне стыдно описывать, с какими мыслями я ехал сюда. Мне казалось - да, бои, осада, воздушные налеты; но город-то жив. Как я понимаю теперь, всегда кажется, что город, в котором вырос, вечен, как Рим.

Я воображал, что неспешно взойду по лестнице вдоль равелина, по-хозяйски поднимая еще помнящую меня пыль, дойду до нашего островерхого дома на вершине горки, откуда превосходно виден внеш-

ний севастопольский рейд, постою под веретенами тополей, полюбуюсь обрывом и морем, потом трону калитку... Сад темно-зелен и полон ящериц, но пуст, из окон белыми флагами-капитулянтами свисают тюлевые занавески... Я поднимаюсь по ступеням... Все почти так, как было при отце и маме. Я торопливо иду в свою комнату, ложусь на кровать, закрываю глаза и впервые за много лет начинаю спокойно думать и вспоминать. Моя кровать должна быть на месте, как и вся мебель.

Лежа на кровати и закрыв глаза (непременно закрыв, чтоб случайно не увидеть свою руку и не вспомнить, что не молод), я бы думал в первую очередь о тебе, хоть тебя я и ненавижу. Но как бы я мог подумать о ком-нибудь другом, оказавшись на своей кровати? Правда, в собственное оправдание скажу, что я думал бы о тебе том, которого как бы больше уже и нет: ты покинул оболочку блестящего флотского лейтенанта образца шестнадцатого года, как бабочка покидает кокон. Зрелого продукта эволюции (тебя как мерзкой бабочки) я с некоторых пор боюсь. А кокон - а кокон люблю по-прежнему.

Кокон был хорош. Настолько хорош, что я, пугливый, слабый, книжный мальчик, немедленно ахнул и пал перед тобой ниц. Грубое лицо легионера -. прямо скажем, достаточно тупого и примитивного, но все же еще римлянина, а не варвара. Красное от солнца, с вечно обгоревшим прямым носом, тремя стыдливыми веснушками, хищной челюстью, плотно прижатыми к черепу ушами... А какой формы был череп! Хоть делай из него чашу и пей - так хорош. Череп совершенного насильника. Испорченные погодой, огнем, металлом руки - но такие испорченные, что в них все шло само. И в девятьсот шестнадцатом я поторопился пойти к тебе в руки, пока ты не заграбастал кого-либо другого.

До сих пор помню свое изумление при виде твоего тела: как, подумал я, мне никто никогда не говорил, что на свете бывает такое! И что один лишь изгиб плеча может быть прекрасней всего Микелан-джело. И что меня может бросить в чьи-то руки так же бесповоротно и стремительно, как бросает кусок железа на магнит. Боже мой, Макс, какие у тебя были тогда руки!.. Эти загорелые стальные запястья, на которых мои губы нащупывали частый атлетический пульс...

Как видишь, не могу удержаться, чтобы не посмаковать сцену своего растления. Это извинительно. У меня было не так много радостей в жизни, Макс. Что мне еще вспоминать? Как меня били в разрушенном монастыре под Боровском двое мальчишек перед самой войной? О печальном трактористе весной тридцать третьего года? О моих муках в боровской школе? Оставьте ваши смешные глупости, как говорил один наш общий знакомый, давно исчезнувший в Северо-Американских Соединенных Штатах.

Итак, вспоминать всякие гнусности - вот что я собирался делать, пристроившись на кровати своего детства.

Обнаружив смрад и руины, я заплакал. Я еле-еле заставил себя подняться на горку, где мы когда-то жили. Все шаталось, чернело, зияло и прочее - лишь проклятый равелин устоял и в окружении развалин смотрелся даже новей, чем раньше.

Наш дом совсем обгорел. Сад занесло золой. Тем не менее в нем цвели мелкие махровые розы, которые так любил Декадент. Двери выгорели напрочь. Зола, розы - крематорий, одним словом... С нехорошо бьющимся сердцем я поднялся по ступеням.

Мой Бог, пол был завален кучами кала, стены разъедены мочой, мебель так исковеркана, что я не мог даже понять, нашу ли мебель порубили вандалы.

Я едва не сошел с ума в тот день. Трупом я прошествовал по уцелевшим балкам туда, где когда-то была моя комната. Дверь в нее уцелела. Я стоял перед ней, как маленький мальчик, попавший в сказку с еще не читанным концом. Вот сейчас я открою дверь - и за ней окажется не одна моя комната, а все мое детство: печальная ласковая мама, экзальтированная сестра Алина и деспот отец, вечно в своей дурацкой черной форме с адмиральскими орлами на погонах. Там будет овальный стол, покрытый белой скатертью, и будет пахнуть кофе и сдобой, и отец, как всегда, иронично осведомится, выспался ли я и какая именно книга на этот раз заставила меня жечь электричество до рассвета.

Но тут же я вспомнил про груды кала и уже почти решил вовсе не открывать дверь, как вдруг меня все-таки дернул черт. Я отворил дверь - и не поверил своим глазам.

Комната сохранилась. Моя удобная кровать (мама выбирала), мой письменный стол, мои венские

стулья - и даже мой ковер, тот самый, магометански-зеленый, на который ты опрокинул меня двадцать шесть лет назад.

В каком-то священном ужасе я замер и принялся озираться. Мне помстилось, что я, сам того не заметив, умер, потому что комната была неестественно ярко освещена, как будто в нее перьями светил сам белый голубь Духа Святого. Голова моя пошла кругом. Да-да, все это было искусственно подстроено или, вернее, построено богами, чтобы я безбоязненно и легко вступил в лоно смерти!

Слезы выступили у меня на глазах, и я пошел к своим книжным полкам. Конечно, моих книг там больше не было, но там лежали подшивки "Нивы", милой "Нивы", которой я не держал в руках лет двадцать! Пожелтевшие, они верно ждали меня, вынесенные богами из чулана, в котором их хранила бережливая мама! Я опустился на пол и стал гладить ковер, как шкуру старого пса, выросшего вместе со мной...

И тут из-под кровати послышался плач.

- Мама! - выкрикнул я, уже совсем безумный, и нагнулся.

На меня сверкнули совершенно не мамины, черные молодые глаза.

- Фашист! - пискнуло существо под кроватью.

Я медленно выпрямился. Сладкая пелена, которой проклятые боги заволокли мне зрение, спала. Комната была так отчаянно полна светом только потому, что в потолке зияла сквозная дыра от самой крыши, и я, следовательно, видел снизу часть отцовского кабинета на втором этаже. Более того - я наконец увидел вскрытый взрывом тайник, который мы с тобой тогда так бесплодно искали.

Он был устроен в стене у самого входа; удивительно, что мы его так и не обнаружили. Я смотрел на него в задумчивости. Без сомнения, теперь он был пуст, но я все же должен был в этом удостовериться. Впрочем, сначала надо было разобраться с существом под кроватью.

- Гражданка! - позвал я строгим противным голосом.

Существо всхлипнуло и вылезло на свет. Женщина не старше тридцати лет, в новой, но какой-то немыслимой одежде, с блистающими горем глазами.

- Вы кто? - спросил я глупо.

- А ты кто? - плаксиво отозвалась она.

- Так, - пожал я плечами и потом, подумав, добавил: - Русский.

- Ой, попали мы, - запричитала женщина кликушей, - ой, попали! Все нас бросили, под немца тараканами легли, пропал-погиб Севастополь!

Не оставалось ничего другого, кроме как строго ее допросить.

Оказывается, она была санитарка из морского госпиталя и уже вдова. Пряталась, потому что боялась. В дом забралась случайно, не помня себя от страха.

- Где ж наш Сталин родной, где ж железной рукой нас к победе ведет Ворошилов! - кричала она в неподдельной партийной истерике. - Ничего-ничего, Сталин-отец генералов-то расстреляет, сучий сын полковник Горшков, первым на самолете драпанул, Козлов-парторг на подлодке ушел, а "Армения" так вовсе потопла, ничего-о-о, Сталин сам придет Крым брать, он Горшкова-то с Козловым в говне утопит! - радостно вопила она.

Я махнул рукой и стал пробираться на второй этаж.

Моя комната уцелела чудом. Все остальное было либо обожжено, либо продырявлено.

В кабинете отца стены стояли зубцами. Гарь покрывала обиталище Декадента, по которому он метался, обдумывая планы спасения России и свою загубленную жизнь. Я проверил тайник - ничего, кроме щебеночного мусора, в нем не было. Видимо, бумаги, в которых Декадент изложил свои несчастья, исчезли вместе с ним. С некоторым злорадством я еще раз оглядел все это разорение и обратился к Декаденту с импровизированной речью, подражая боровским обывателям, обожающим витийствать перед престарелыми или, еще лучше, покойными родителями.

- Ну что, папаша, - начал я, заложив руки за спину и наслаждаясь тем, что наконец перевоплотился в столяра Жукова, терроризировавшего всю нашу улицу в Боровске. - значится, так.

Во-первых, вы меня вовсе не любили. Нужен был вам, папаша, не сын, а некий абстрактный юнга из романа мерзкого автора Станюковича. Я же был неженкой. Или таким казался - потому что в конечном счете выжил в таких передрягах, какие вам, отче, и не снились. Да... Вам вообще были не нужны дети, папаша. Вы были вещь в себе, как дохлая мидия. Гамлет севастопольский. Причудник. Интригу какую-

то плели, офицеров в Петербург посылали к особам высоким. Россию спасали или на немца шпионили - так доподлинно и не узнал никто. До сына вам в любом разе дела не было, хоть он распропади. А у меня через это вся жизнь наперекувырк пошла, - (по-бо-ровски, я распалялся все больше), - вы мне по хребтине каретой нелюбви проехали, как Екатерина Вторая (которую вы так обожали), меня задавив.

Во-вторых, папа, давайте залезем поглубже, - продолжал я рассудительно. - Умником вы себя считали и оттого сеяли что ни попадя, не подумав. Про Диониса обронили при мне неосторожное слово - а сами о мистериях и слыхом не слыхивали. Так, невесть где, не то в Ревеле, не то в Сингапуре, легенду краем уха уловили и мне году в одиннадцатом пересказали - мол, пусть развивается мальчик. А я вам так, папаша, скажу: при детях - либо ничего, либо с примечаниями, а иначе чепуха одна выйдет, болезненность бестолковая. Короче - не любили вы меня и оттого обращались как с книжкой записной, всякие случайные мысли ей передавая.

Один только раз существенное участие во мне приняли. Ну да по порядку. Обратимся, так сказать, к фактам. Однажды вы застали меня с двадцативосьмилетним красавцем, лейтенантом Максом Смело-вым с броненосца "Евстафий" - в обнаженном виде и компрометирующей позе, известной как греческая любовь. Застали в моей собственной комнате, этажом ниже. Сейчас вы можете свободно рассматривать сцену насилия сквозь дырку в полу, проделанную любезными немцами. Итак, попробуем восстановить происшедшее.

Вы врываетесь в комнату, что-то почуяв (подозреваю, что вами был установлен домашний сыск). Итак, врываетесь в комнату, и вам открывается вид на лейтенанта Смелова с тыла. Должно быть, это было прелестное зрелище. Но отчего же лейтенант императорского флота стоит в столь напряженной позе" - должно быть, спросил ваш пытливый ум. Напряженная поза же объяснялась тем, что в тот самый момент лейтенант Смелов приступал к занятиям греческой любовью с вашим сыном, Сергеем Александровичем Странолюбским, которому об ту пору было двадцать лет и который до встречи с лейтенантом Смеловым оставался девственником. Ваш сын был от вас почти скрыт обильной фигурой лейтенанта; впрочем, вы могли наблюдать отдельные части его тела, трепещущие под ярым военно-морским напором, к которому ваш сын в то время еще привычен не был.

Ну-с, вы видите эту достаточно интересную композицию в духе Апулея. И что же вы делаете? Как тигра голодная, вы бросаетесь на двух беззащитных юношей, потрясая ножнами от кортика, каковыми ножнами вы принимаетесь - с дикими воплями - расписывать им задницы и все остальные выступающие части тела - расписывать, прямо скажем, как пасхальные яйца.

Однако, папаша, заявляю вам, что вы вымещали на нас исключительно свои собственные комплексы. Вы наверняка не читали Фрейда, папаша. Вы вообще кроме лоции и романов Станюковича что-то читали когда-нибудь? Сомнительно, замечу, сомнительно. А между тем Фрейд вам популярно бы объяснил, что, прилагая ножны кортика к телесам беззащитных юношей, вы тем самым вступали с ними в идеальную гомосексуальную связь. Кортик на самом деле был вашим фаллосом, отстегивающимся, как у осьминога. Следовательно, подсознательно вы хотели меня с моим любовником в дело употребить, попросту говоря, трахнуть, как выражаются в аналогичных случаях в городе Боровске, где, кстати, я оказался в том числе и по вашей милости.

Папаша-папаша, - рассуждал я дальше, - а хотите вы знать, кто вас больше всех на свете любил, посредственный вы мой? Я вас больше всех любил. Может, и нехорошей любовью любил, запретной, - но обожал, как-никак. Вы говорите, что ничего подобного не замечали? - Тут я уже по-настоящему разозлился. - Ни в жизнь не поверю! Идеалистический бред, ахинея, архиложная мысль, как говорил дедушка Ленин, о котором вы, папаша, к вашему великому счастью, никогда не слыхали. А кстати, знаете, как замечательно неиспорченным деткам Ленина преподавать? Как вам объяснить. Это как в Рязани сожженной Батыя проходить. Так Батый хоть не написал ничего... Так вот, вернемся к нашим мутонам, выражаясь одновременно по-французски и по-нижегородски (вы же, кстати, из невежественных провинциальных попов и происходили, нет?). Так вот, мутоны. Чувствовали вы во мне что-то, чувствовали, задолго до того криминального вечера, когда тигрой рыкающей, кортиком вооруженной, на нас набросились.

Я перевел дух.

- А в вас-то самом - гнильцы никакой не водилось? Контр-адмирал, усы как жесть, голос как медь, спина как барабан, все корабли в страхе держали - но отчего-то да ведь вас офицеры Декадентом прозвали все-таки? Не ту ли гнильцу они в вас чувствовали, что и во мне есть?!

Тут я даже задрожал от злости и продолжал уже совсем сбивчиво:

- Вот от этого-то всего и умерли вы как собака, папаша. Конечно, выдумал все мой любовник, что вы немецким шпионом были. Приближенного вашего, Седова, которого вы в Питер с посланиями таинственными гоняли, обманул он. А меня - не-ет. Знал я сердцем, что никакой вы не шпион, а просто заговор патриотический плели, Феликс Юсупов провинциальный и нищий... Знал я и то, что любовник мой с вами за кортик сквитаться хочет. Обидело его, что вы его - да по заднице. (Я же в тот вечер, напротив, удовольствие острое получил, как вы понимаете.) Да... К тому времени вы из Севастополя скрылись, с Колчаком чего-то не поделив, и спрятались, уж перед революцией самой, на Чатыр-Даге, на яйле... И предложил вас там допросить любовник мой, лейтенант Смелов.

То есть чтобы он пошел, Седов и я, и чтоб он был главный в трибунале - как лицо лично обиженное, я так понимаю.

Любовник мой был человек бешеный и патологичный, садист отчасти. Всем этим, впрочем, вас напоминал. Чем мне, видно, и понравился... Седов был малый честный и, как все честные люди, глуп. Зачем вы всю войну гоняли его с посланиями в Питер, взять в толк он не мог. Теперь же Смелов открыл ему глаза... Седов попереживал и согласился - идти на Чатыр-Даг, вершить флотское правосудие. Вы же помните, как истеричны тогда все к концу войны сделались... Я-то не обманулся, но даже себе в том не признался. Вид делал, что в шпионство ваше верил. А на самом деле - на Чатыр-Даг пошел от любви неразделенной. Все думалось мне, что откроетесь вы мне наконец и что сольемся мы с вами в экстазе понимания, как мне того всегда хотелось... Мол, останусь с папой жить вдвоем на Чатыр-Даге - так даже думал.

Но на Чатыр-Даге все вышло по-иному... Не стал вас долго допрашивать лейтенант флота Максим

Смелев, а торопливо три пули в грудь выпустил... Когда пристрелил вас любовник мой, упал я без памяти, пять верст на руках они меня потом вниз несли. И еле выжил я. В горячке месяц лежал. Но с любовником тем еще три с половиной года любовь крутил, себя и его мучая... Всего-то и добился, что любовник из-за меня вены себе однажды резал. Ну да пустяки это...

Седов же ни с кем уже больше любовь не крутил, горькую запил. Приходил ко мне как-то в ноябре семнадцатого, пьяный, свечку зажигал, молитвы читал, все в кабинет ваш рвался... И больше не видел я его. Пропал Седов. Может, у Каледина на Дону голову сложил, а, может, в море бросился.

Я не знал, что еще сказать, замолк и оглянулся по сторонам.

Ничего не осталось от мебели, ни новой, варварской, ни нашей, старой, только на стене криво висела отцовская гравюра - "Гибель броненосца "Император Александр Третий" в Цусимском бою". Я поглядел на нее и заговорил опять, но уже как-то вяло:

- В общем, папаша, хоть и тонули в Цусиме вы и героем японской войны считались, а в жизни ни черта не понимали.

Гравюра сильно потемнела за эти годы, но броненосец все так же отчаянно кренился, все так же сыпались с него люди, чтобы погибнуть в море, и все так же непобедимо и неподсудно развевался на корме Андреевский флаг... Мне отчего-то стало не по себе.

- А в общем, - сказал я неловко, - когда мы вас тогда расстреляли, вам столько же лет было, сколько мне сейчас. Только сына у меня нет, и не разочарую я никого. Вот.

Меня начало преследовать странное ощущение, будто броненосец на гравюре стал крениться сильнее, и, не понимая, что со мной происходит, я внезапно выпалил:

- Прости, папа, прости, а?!

Броненосец совсем завалился на бок; гравюра закачалась и вдруг с грохотом рухнула... Вслед за ней с воплем рухнул на пол и я.

Когда я немного пришел в себя, выяснилось, что я плачу. Не вытирая слез и дрожа всем телом, я побрел вниз.

Женщина, о которой я напрочь забыл, сидела за моим столом и что-то строчила карандашом на вырванных из "Нивы" листах.

- Ты чего там делал? - спросила она меня, не отрываясь от своего занятия. - Шумел чего-то.

- С мертвыми разговаривал, - сказал я - и испугался собственного голоса.

- Богу молился, - вздохнула она. - Ну что ж, дело хорошее. Там упало что-то. Я думала - наши прилетели и бомбят.

- А ты что делаешь? - спросил я ее машинально.

- Сталину пишу, - ответила она с досадой, - пускай знает Сталин, как Горшков-полковник да Козлов-парторг на Кавказ драпанули. Как Горшкова отчество, не помнишь?

- Нет, - сказал я.

- Ну ладно, - сказала она с удовлетворением. - Сталин и без отчества найдет.

Я поднялся наверх и поднял гравюру с пола. Стекло на ней даже не треснуло.

Она висит передо мной на белой стене в клетушке, которую я снимаю в Алупке.

Прощай. Как всегда - будь ты проклят.

Сергей Странолюбский

© ОЛМА-ПРЕСС, 2001.



Copyright © Эд Мишин
Главный редактор: Владимир Кирсанов

Рейтинг@Mail.ru

Принимаем книги на рецензии от авторов и издателей по адресу редакции. Присылайте свои материалы - очерки, рецензии и новости литературной жизни - на e-mail. Адрес обычной почты: 109457, Москва, а/я 1. Тел.: (495) 783-0099

Полезняшки: