Российский литературный портал
GAY.RU
  ПРОЕКТ ЖУРНАЛА "КВИР" · 18+

Авторы

  · Поиск по авторам

  · Античные
  · Современники
  · Зарубежные
  · Российские


Книги

  · Поиск по названиям

  · Альбомы
  · Биографии
  · Детективы
  · Эротика
  · Фантастика
  · Стиль/мода
  · Художественные
  · Здоровье
  · Журналы
  · Поэзия
  · Научно-популярные


Публикации

  · Статьи
  · Биографии
  · Фрагменты книг
  · Интервью
  · Новости
  · Стихи
  · Рецензии
  · Проза


Сайты-спутники

  · Квир
  · Xgay.Ru



МАГАЗИН




РЕКЛАМА





В начало > Публикации > Проза


Оскар Уайльд
Телени. Глава I

"Расскажи мне свою историю с самого начала, де Грие" - сказал он, перебивая меня, - "и как ты познакомился с ним."

"Это было на одном большом благотворительном концерте, где он играл. Выступления любителей хотя и принадлежат к одной из многих бед современной цивилизации, но, раз уж моя мать была одной из учредителей концерта, я чувствовал себя обязанным присутствовать."

"Но он же не был любителем?"

"О нет! Но тогда он как раз начинал создавать себе имя".

"Хорошо, итак - продолжай".

"Он был уже за роялем, когда я добрался до своего места. Первой пьесой, которую он играл, был гавот, который я очень любил - одна легкая, прелестная и простая мелодия, что кажется пронизанной ароматом Lavanda ambree, заставляя думать о Люлли и Ватто, о напудренных дамах в желтых шелковых одеяниях, флиртующих с помощью вееров".

"И потом?"

"Закончив пьесу, он скользнул несколько раз глазами в моем направлении, я подумал, что это относилось к учредителям концерта. В тот момент, когда он вставал, моя мать (она сидела позади меня) постучала мне веером по плечу, только лишь затем, чтобы сделать одно из тех ненужных замечаний, которыми женщины вечно действуют нам на нервы, так что, когда я повернулся обратно, чтобы аплодировать, он уже скрылся".

"И что произошло потом?"

"Подожди же! Я думаю, потом кто-то что-то пел".

"Но разве он не играл еще раз?"

"О да! Примерно в середине концерта он появился снова. Перед тем, как сесть за рояль, он, сгибаясь в поклоне, казалось, искал в партере кого-то глазами. Это было, я думаю, то мгновение, когда наши взгляды в первый раз встретились".

"Как он выглядел тогда?"

"Он был довольно высокий, очень стройный молодой человек двадцати четырех лет. Его короткие, завитые в модной манере, привнесенной актером Брисса, волосы имели особый пепельный тон, благодаря тому - как я узнал позднее - что они были слегка припудрены. Во всяком случае, цвет его волос составлял сильный контраст к темным бровям и усикам. Цвет его лица был теплым, здорово-матовым, свойственным так часто артистам его возраста. Его глаза были - несмотря на то, что их обычно принимали за черные - темно-синими, и, хотя они казались спокойными и внимательными, внимательный наблюдатель мог бы уловить в них иногда впечатление глубокой серьезности и испуга, как будто он видел вдалеке нечто неясное, но пугающее. Это полное муки выражение сменяла всегда одинаковая печать тяжелой озабоченности".

"И что же было причиной его подавленности?"

"Сначала он только пожимал плечами, когда я об этом спрашивал, и отвечал, смеясь: "Разве ты никогда не видел привидений?". Потом, когда я узнал его ближе, его ответ был таков: "Моя судьба, ужасная, ужасная судьба, которой у меня нет сил противостоять". И затем, смеясь и приподняв брови, он напевал каждый раз " Non ci pensam".

"Но это не значит, что он был от природы задумчивым и грустным, ведь нет?"

"Нет, совсем нет! Он был только очень суеверен".

"Как все художники, я думаю".

"Или скорее, как большинство людей, как мы. Ведь ничто не делает людей столь суеверными, как порок".

"Или невежество".

"О! Это совсем другой вид суеверия".

"Излучали ли его глаза какую-то особенную силу?"

"Для меня несомненно, но все же это не было тем, что ты мог был назвать гипнотическим взглядом, его взгляд был скорее мечтательным, чем пронизывающим или пристальным, однако он имел столь необыкновенную проникающую силу, что в первое мгновение я чувствовал, как он пронзает мне сердце, и каждый раз, как он смотрел на меня, я чувствовал, как кровь у меня в жилах воспламеняется".

"Говорят, он был очень красив, это так?"

"Да, он был удивительно хорош, но не сногсшибательно красив. К тому же его манера одеваться, всегда безупречная, была эксцентричной. В этот вечер он носил в петлице, к примеру, букетик белых гелиотропов, хотя в моде тогда были камелии и гардении. Его обращение, кроме того, было gentlemanlike, но с чужими - как и на сцене - вел он себя чуточку высокомерно".

"Хорошо, и после того, как ваши взгляды встретились?"

"Он сел и начал играть. Я посмотрел в программку; это была дикая венгерская рапсодия одного неизвестного композитора с зубодробительным именем; эффект ее действия был подобен взрыву. Чувственный элемент ни в какой музыке не силен так, как в музыке цыган. Представь, от минора…"

"О! Пожалуйста, без технических подробностей, я на самом деле не могу отличить одной ноты от другой!"

"Возможно, но, если ты слышал когда-нибудь чардаш, то венгерская музыка, пусть даже украшенная различными современными эффектами, причиняет слуху боль своим решительным уклонением от наших гармонических законов. Сначала мелодия шокирует нас, затем постепенно принуждает слушать. Звенящие фиоритуры, которыми она пересыпана, как гирляндами смеха, скорее всего арабского происхождения…"

"Замечательно и превосходно, но оставь-ка лучше фиоритуры венгерской музыки и продолжи свою историю".

"Но это как раз самое трудное; его нельзя понять без его музыки; если ты хочешь этого, тем более ты должен начать с того, что за таинственные чары ощущаешь, когда слушаешь цыганскую песню. Вся нервная система реагирует - и в этом неповторимый шарм чардаша - на эти магические вещи своеобразной вибрацией. Напряжение начинается обычно с мягким и тихим анданте, как жалобный плачь потерянной надежды, затем темп, постоянно меняясь, " дикий, как разговор влюбленных", но без присущей ему странной сладости, набирая все новую силу, синкопируя от вздохов, достигает престиссимо - пароксизма мистической страсти, растворяется в приглушенном плаче и наконец блещет в металлическом пламени жгучего и воинственного гимна.

Он был, по его красоте и характеру, чистейшей персонификацией этой прекрасной музыки.

Когда я его слушал, я был напряжен, но я не мог бы сказать, в чем было дело - само ли произведение, исполнение или исполнитель. Перед моими глазами тотчас начали являться странные видения. Сначала я увидел Альгамбру во всем обильном великолепии мавританской архитектуры - этой редкой симфонии из камня и кирпича, так близкой цветущему великолепию искусной цыганской мелодии. В моей груди загорался и рос непонятный огонь. Я стремился ощутить обессиливающую любовь, что заставляет разум пойти на преступление, познать взрыв желания живущих под раскаленным солнцем людей, испить до дна любовный напиток сатира, сваренный из волшебных трав.

Видение изменилось; на месте Испании я увидел скудную область, увлажненные Нилом пески Египта под палящим солнцем, и там стоял плачущий Адриан, покинутый и безутешный, он навеки потерял юношу, которого так сильно любил. В напряжении от тихой музыки, обострявшей все чувства, я начинал постигать вещи, остававшиеся прежде непостижимыми, любовь, что всемогущий монарх питал к своему светловолосому греческому невольнику Антиною, который - как Христос - по воле своего господина принял смерть. И здесь вся моя кровь бросилась от сердца в голову и устремилась потом обратно, через каждую жилку, подобно потоку раскаленного свинца.

Сцена изменилась, и два колоссальных города, Содом и Гоморра, вынырнули, невероятные, грандиозные, прекрасные; звуки, доносящиеся из-под пальцев пианиста, казалось, шептали мне на ухо о возбудительных поцелуях, о вздохах желания.

Затем - точно в середине моего видения - пианист повернул голову и бросил мне долгий тоскующий и зовущий взгляд, и наши глаза встретились опять. Был он пианистом, был он Антиноем или, скорее, был он одним из двух ангелов, что Господь послал Лоту? Во всяком случае, чары его красоты были столь могущественны, что я не мог противостоять, и музыка в тот момент, казалось, шептала:

Could you not drink his gaze like wine
Yet though its splendor swoon
In the silence languidly
As a tune into a tune?

Этот возбуждающий зов, что я чувствовал, становился все более настойчивым, и так ненасытно было желание, что превращалось в боль, зарождавшийся огонь перерос во всепожирающее пламя, все мое тело корчилось в безумной жажде. Мои губы были сухи, я судорожно глотал воздух, мои члены затвердели, вены вспухли; несмотря на это, я сидел неподвижно, как и толпа вокруг. Но вдруг словно тяжелая рука легла на мое колено, что-то шевельнулось под прикосновением, давлением, я был почти без чувств от желания. Рука двигалась взад и вперед, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее в ритме музыки. В моем мозгу все закружилось, как будто по всем моим сосудам текла пылающая лава, и затем - пролилось несколько капель, я застонал - пианист внезапно закончил свою пьесу звоном аккордов, растворившихся в огласившем весь театр громе аплодисментов. Я не принадлежал к аплодирующим, я видел поток града, сыплющиеся с облаков рубины и изумруды, проглоченные страной Эбена, и он, пианист, стоял обнаженный в черно-желтом свете и управлял громом небес и пламенем ада. И так он стоял, и я видел - в своем безумии - его, внезапно превратившегося в Анубиса, собакоголового египетского бога, и из него постепенно получился отвратительный пудель. Я бежал, дрожа и чувствуя себя жалким, но вскоре к нему вернулся его прежний облик.

У меня не было сил аплодировать, молча сидел я на месте, неподвижный, изнервничавшийся, истощенный. Глаза мои были устремлены на артиста, который стоял на сцене и постоянно, с насмешливой снисходительностью, кланялся, в то время как глаза его, "полные страсти и нежности", искали мои - и только мои. Что за ликование пробудилось во мне! Но разве мог он любить меня - меня одного? В одно мгновение радость моя сменилась горькой ревностью. Не сошел ли я с ума? - спрашивал я себя.

Когда я посмотрел на него, его лицо показалось мне затененным глубокой грустью, и - это было ужасно! - я увидел маленький кинжал, вонзенный в его грудь, и из раны выбивался кровавый ручеек. Я не только задрожал, но почти закричал от горя, так жизненно было видение. В моей голове все кружилось, мне стало плохо, и, изможденный до обморочного состояния, я обмяк на стуле, закрыв лицо руками".

"Что за редкостная галлюцинация! Что могло ее вызвать?"

"Это было больше, чем галлюцинация, позднее ты увидишь. Когда я поднял голову, пианиста уже не было. Затем я обернулся, и моя мать - она увидела, как бледен я был - спросила меня, не плохо ли мне. Я пробормотал нечто о страшной жаре.

Тогда иди в зеленый зал и выпей стакан воды.

Нет, я думаю, мне будет лучше пойти домой.

Я действительно не хотел больше слышать музыки в тот вечер. Мои нервы были так сильно истощены, что трогательная ария могла еще больше усугубить мое состояние, и какая-нибудь безобидная мелодия была бы в силах, может быть, лишить меня разума.

Когда я встал, я чувствовал себя таким слабым и усталым, что мне показалось, я шел, как в трансе, и получилось так, что я - не зная, куда направить свои шаги - следовал каким-то людям и неожиданно вдруг очутился в зеленом зале.

Салон вблизи был пуст. В другом конце группировались несколько денди, окружавшие молодого человека в вечернем костюме, который стоял ко мне спиной. В одном из них я узнал Брианкура".

"Что, сына генерала?"

"Точно".

"Я помню его. Его костюм всегда бросался в глаза".

"Совершенно верно. На одном вечере, например, когда все были одеты в черное, он носил, напротив, белый фланелевый костюм; а, как обычно, широко открытый воротник a la Байрон и Лавальер-галстук, завязанный пышным бантом".

"Да, его затылок и шея были на самом деле очень привлекательны".

"Он был красив, хотя я, когда он приближался, всегда пытался избежать встречи. Манера, в которой он глазел на кого-либо, могла причинить неудобство. Ты смеешься, но это действительно было так. Есть мужчины, которые так смотрят на женщину, как будто раздевают ее. Брианкур уставлялся в этой компрометирующей манере на каждого. Я всегда имел неопределенное чувство, что его глаза ощупывают все мое тело, и это отталкивало меня".

"Но все же ты был с ним знаком, не так ли?"

"Да, мы были с ним в одном детском саду, и, так как я младше его на три года, я был всегда на класс ниже. Как обычно, я, заметив его, хотел покинуть зал, и тут молодой человек в вечернем костюме обернулся. Это был пианист. Когда наши глаза встретились вновь, я ощутил странный трепет, и это взгляд его произвел на меня столь сильное впечатление, что я едва в силах был тронуться с места. Затем, притягиваемый, как магнитом, я вместо того, чтобы покинуть зал, медленно пошел к группе, в то время как музыкант, без того, чтобы открыто уставиться на меня, не выпускал меня из виду. Я дрожал всем телом. Он, казалось, неотвратимо притягивал меня к себе, и я должен признаться, это было так приятно - чувствовать, что он рад мне.

В этот момент Брианкур, не замечавший меня до сих пор, обернулся, узнал меня и поклонился на свой манер. Когда он сделал это, глаза пианиста вспыхнули, и он прошептал что-то ему, после чего сын генерала, не ответив, повернулся ко мне и, взяв меня под руку, сказал: " Камилл, разреши представить тебе моего друга Рене. Месье Рене Телени - месье Камилл де Грие".

Я поклонился, покраснев. Пианист протянул мне свою обнаженную руку. Страшно нервничая, я снял обе перчатки, так что моя рука, тоже обнаженная, легла в его.

Его рука была очень приятной, скорее большой, чем маленькой, сильной, но мягкой, с длинными красивыми пальцами, и пожатие ее было крепким и ровным.

Кто не испытывал разнообразных чувств, вызванных прикосновением руки? Многие имеют, как кажется, свою собственную температуру. Одни горячи и лихорадочны в середине зимы, другие же холодны, как лед в разгар лета. Некоторые руки сухие или высохшие, другие всегда влажны и клейки. Бывают мясистые, мягкие, мускулистые или тощие, костлявые, скелетообразные руки. У некоторых пожатие твердо, как железные тиски, другие ощущаются вялыми, как кусок ваты. Встречается искусственный продукт нашей цивилизации, рука деформированная, как нога китайца, весь день заключенная в перчатку, ночью увлажняемая травяным бальзамом, наманикюренная. Она бела как снег, если не прозрачна, как лед. Эта маленькая, бесполезная рука, как бы неприязненно вздрогнула она от прикосновения грубой, вспухшей, цвета глины, грязной рабочей ладони, что из-за жестокой, обессиливающей работы превратилась в разновидность лапы. Некоторые руки сдержанны, другие бесстыдно тискают тебя; пожатие одних лицемерно и пытается всех и вся обмануть; есть подобранные, напомаженные церковные руки мошенников; открытая рука мота, зажатая когтями рука ростовщика. И далее - есть еще магнетическая рука, которая имеет, кажется, таинственное влияние на твою собственную; уже одно простое их прикосновение возбуждает всю твою нервную систему и наполняет тебя наслаждением.

Как мне выразить все, что я чувствовал, ощущая пожатие Телени? Я пылал, и в то же время, хоть это и звучит, как парадокс, я успокоился. Гораздо слаще, приятнее было это, чем поцелуй женщины. Я чувствовал, как его рука медленно скользила по моему телу, лаская мои губы, мою шею, мою грудь. С головы до ног меня била нервная дрожь восхищения, потом она прокралась ниже, к почкам, и Приапус, вновь проснувшись, приподнял свою голову. Я был в плену, и я был рад принадлежать ему.

Я охотно сказал бы ему что-нибудь вежливое, в благодарность за его игру и за радость, доставленную ею, но какие слова способны были выразить мой восторг?

- Но, месье, - сказал он - Я боюсь, что отвлекаю вас от музыки.

- Я сам как раз хотел уйти - сказал я.

- Концерт заставил вас скучать, не так ли?

- Нет, совсем наоборот; но после того, как я услышал вашу игру, я не могу сегодня слушать еще что-то.

Он улыбнулся и выглядел приятно тронутым.

- На самом деле, Рене, ты сегодня превзошел самого себя - сказал Брианкур. - Я никогда еще не слышал, чтобы ты так играл.

- Знаешь, почему?

- Нет, должно быть, потому, что зал был так полон.

- О нет! Просто потому, что во время гавота я почувствовал, что кто-то слушает меня.

- О! Кто-то - воскликнул, смеясь, один молодой человек.

[img-2right]- Вы действительно думаете, что среди французской публики - да еще к тому же на благотворительном концерте - есть много людей, что душой и сердцем с вами? Я имею в виду, по-настоящему слушают. Молодые люди ухаживают за дамами, те беспокоятся о своих туалетах, отцы скучая думают либо о курсах акций, либо считают газовые лампы и вычисляют, сколько будет стоить освещение.

- И все же, среди такой толпы определенно есть больше, чем один внимательный слушатель! - сказал Одийо, адвокат.

- О да! Хотел бы я верить: как, к примеру, молодая женщина, что пристукивала все время игры, но едва ли можно встретить более, чем одного - как бы сказать точнее - ну, более, чем одного неравнодушного слушателя.

- Что ты понимаешь, собственно, под одним неравнодушным слушателем? - спросил Куртуа, биржевой маклер.

- Человека, между мной и которым возникает, как кажется, своеобразное напряжение; кого-то, кто, слушая, чувствует точно то же, что я за игрой, кто, может быть, видит то же, что и я.

- Что! Вы видите что-то во время игры? - спросил удивленно один из стоящих вблизи.

- Не всегда, но всякий раз, когда у меня есть неравнодушный слушатель.

- И часто он у вас есть? - спросил я, измученный укусами ревности.

- Часто? О нет! Редко, очень редко, собственно говоря, почти никогда, особенно…

- Особенно что?

- Особенно такой, как сегодня вечером.

- И когда у вас нет такого слушателя? - спросил Куртуа.

- Тогда я играю механически, и все идет довольно скучно.

- Есть ли у тебя подозрения, кто был сегодня твой слушатель? - спросил Брианкур, сардонически улыбаюсь и значительно гримасничая.

- Одна из наших милых дам, конечно! - сказал Одийо - Вы так их любите!

- Да! - сказал другой - Я хотел бы сидеть с вами каждый table d`hote, довольствуясь оставшимся от вас.

- Это была какая-нибудь красивая девушка? - выслушав, сказал Куртуа.

Телени посмотрел мне глубоко в глаза, устало улыбнулся и отвечал:

- Быть может!

- Думаешь ли ты узнать, кто твой слушатель? - спросил Брианкур.

- Быть может!

- Но каков же ключ к этой загадке? - поинтересовался Одийо.

- Его видения должны повторять мои.

- Я знаю, что за видения мог бы иметь я! - сказал Одийо.

- И как бы они выглядели? - спросил Куртуа.

- Две белых, как лилии, груди с сосочками, подобными розовому бутону, и далеко внизу две влажных губки, как розовые раковины, что открываются под растущим желанием и обнажают роскошную плоть глубокого кораллового цвета, и затем, эти две горячие губки должны быть покрыты нежным золотистым или черным пушком.

- Довольно, довольно, Одийо, меня уже слюнки потекли от твоего видения, мой язык уже стремится попробовать эти губки на вкус! - сказал биржевой маклер, причем его глаза блестели, как у сатира, и он откровенно находился в состоянии приапизма.

- Не это ли ваше видение, Телени?

Пианист улыбнулся загадочно.

- Быть может.

- У меня - сказал один молодой человек, до сих пор молчавший - венгерская рапсодия пробуждает или видения неслыханных степей, оглашаемых цыганским хором, или мужчин в широких штанах, шляпах и коротких куртках, скачущих на пышущих жаром лошадях.

- Или солдат в сапогах со шпорами, танцующих с черноглазыми девушками - продолжал другой.

Я улыбнулся при мысли, как отличались от этих мои видения.

Телени, наблюдавший за мной, заметил движение моих губ.

- Господин! - сказал музыкант - видение Одийо было вызвано не моей игрой, а какой-нибудь хорошенькой молодой девушкой, находившейся перед ним; то же, что видели вы в своих видениях, на самом деле просто воспоминания о какой-либо картине или балете".

- Что же за видения были у тебя? - спросил Брианкур.

- Точно такой же вопрос хотел задать тебе я, - ускользнул пианист.

- Тогда обратная сторона медали - le revers de la medaille, - сказал, смеясь, адвокат - Это будут два миленьких белоснежных холмика, источник глубоко в долине, маленькая дырочка с темными краями, или, скорее, окруженная коричневым нимбом славы.

- Итак, позволь же нам, наконец, узнать о твоих видениях! - настаивал Брианкур.

- Мои видения так расплывчаты и неопределенны, они растаяли так быстро, что я едва ли смогу их вспомнить, - уклончиво отвечал он.

- Но все же они прекрасны, не так ли?

- И при этом ужасны, - сказал он.

- Как божественное тело Антиноя, в серебристом свете луны, качающейся в темных волнах Нила, - сказал я.

Все молодые люди взглянули на меня удивленно. Брианкур неопределенно улыбнулся.

- Вы поэт или художник, - сказал Телени, глядя на меня полузакрытыми глазами. Затем, после паузы, - Конечно, вы имеете полное право спрашивать, но вы не должны обращать внимания на разговор о видениях, так как в любом артисте есть много от сумасшедшего, - потом, погрузив свет своих затуманенных глаз в мои, - если вы когда-нибудь узнаете меня ближе, вы поймете, насколько больше во мне от сумасшедшего, чем в других артистах.

После этого он достал из кармана сильно надушенный батистовый платок и вытер со лба жемчужины пота.

- Но теперь, - добавил он - ни минуты более не хочу задерживать вас своей пустой болтовней, иначе наши учредительницы рассердятся, а неудовольствия дам я просто не смогу себе простить. - И, взглянув украдкой на Брианкура, он добавил - Не правда ли?

- Нет, это было бы преступлением против прекрасного пола, - сказал на это другой.

- И кроме того, другие музыканты скажут, я делаю это из пренебрежения к ним; ведь никто так сильно не ревнует, как любители, будь это актеры, певцы или инструменталисты, итак au revoir. - Затем он, с глубоким поклоном, каким он приветствовал публику, собрался покинуть зал, задержался все же ненадолго - Но вы, месье де Грие, вы сказали, что не хотите остаться, могу ли я просить об удовольствии вашего общества?

- С удовольствием! - отвечал я горячо.

Опять Брианкур иронически улыбнулся, почему - я не мог понять. Потом он тихо пропел кусочек из "Мадам Анго", оперетты, бывшей тогда в моде, единственные слова, что я разобрал, были:

" Il est, dit-on, le favori"

и они были умышленно подчеркнуты.

Телени, слышавший все так же хорошо, как и я, пробормотал что-то сквозь зубы.

- На заднем дворе меня ждут дрожки, - сказал он и просунул свою руку под мою, - Но если вам лучше пешком...

- Гораздо лучше, в театре было ужасно жарко.

- Да, очень жарко, - согласился он, повторяя мои слова и думая явно о другом. Затем, внезапно, словно его ударило - Вы суеверны?

- Суеверен? - его вопрос показался мне столь удивительным, что я некоторое время ошеломленно молчал, - ну - да, довольно-таки, я думаю.

- Я суеверен, и очень. Я предполагаю, дело заключено в моей природе, потом, видите ли, во мне много цыганской крови. Говорят, образованные люди не суеверны. Но поначалу меня воспитывали плохо, и потом, я думаю, что, когда мы действительно будем знать все тайны природы, то происшествия, поражающие нас, объяснятся. - Затем, прервавшись на полуслове - Верите ли вы в передачу мыслей, чувств, чувственных переживаний?

- Да, но - я действительно не знаю - я...

- Вы должны в это верить! - сказал он уверенно. - Посмотрите, у нас одновременно были одни и те же видения. Первое, что вы видели, была Альгамбра, мерцающая в солнечном жаре, я прав?

- Да, это так, - сказал я удивленно.

- И вы стремились ощутить сильную, благословенную любовь, что одинаково потрясает и тело, и душу? Вы не отвечаете. После был Египет, Антиной и Адриан. Вы были император, я раб.

Потом, задумчиво, скорее самому себе, он добавил:

- Кто знает, может быть, однажды я умру за вас!

И лицо его приняло неземное, отрешенное выражение, какое бывает у статуй полубогов. Смущенный, я молча глядел на него.

- О! Вы думаете, я безумен, но это не так. Я лишь констатирую факт. Вы чувствовали себя Адрианом не просто потому, что привыкли к таким видениям; когда-нибудь это обязательно станет вам ясно; что касается меня, то вы должны знать, в моих жилах течет азиатская кровь, и...

Но он не закончил своего предложения, и мы молча шли некоторое время дальше.

- Вы видели, как я во время гавота повернулся и искал вас? В этот самый момент я почувствовал вас, но не мог найти в толпе; вы помните, не правда ли?

- Да, я видел, как вы смотрели в моем направлении, и ...

- И вы ревновали?

- Да, - сказал я почти не слышно.

В ответ он только плотно прижал к себе мою руку, потом, после паузы, добавил быстрым шепотом:

- Ты должен знать, что на этом свете ни одна женщина не может интересовать меня - уже давно. Я никогда не мог полюбить женщину.

Мое сердце дико билось, мне казалось, я задохнулся, как будто что-то застряло в горле. "Зачем он рассказывает все это мне?" - спрашивал я себя.

- Не почудился ли тебе в одно мгновение какой-то запах?

- Запах - когда?

- Когда я играл гавот; ты, наверное, забыл.

- Подожди, ты прав, что за запах это был?

- Lavande ambree

- Точно.

- Который ты не очень любишь, и который мне отвратителен; скажи, какой у тебя любимый запах?

- Heliotrope blanc.

Без слов он достал свой платок и дал мне понюхать.

- У нас во всем один вкус, правда? - и в то время, когда он произнес это, он смотрел на меня с таким страстным, требовательным желанием, что мне стало плохо от животного голода в его глазах.

- Смотри, я ношу всегда букетик белых гелиотропов; я хотел бы подарить его тебе, чтобы его запах напомнил обо мне, и, может быть, заставил бы тебя обо мне мечтать.

С этими словами он достал цветы из своей петлицы, воткнул в мою правой рукой, в то время как левая скользнула по моему бедру и на несколько секунд он прижался ко мне всем телом. Это мгновение показалось мне вечностью.

Я чувствовал его горячее, судорожное дыхание на своих губах. Наши колени соприкасались, и я ощутил, как что-то твердое трется о мое бедро. Я был побежден, я едва мог держаться на ногах, одно мгновение я думал, он хочет поцеловать меня - да, его волнистые усики уже легко щекотали мои губы, возбуждая удивительные ощущения. Он лишь смотрел на меня глубоким демоническим взглядом.

Я чувствовал, как огонь его взгляда проникал мне в грудь - и еще дальше вниз. Моя кровь, подобно горящему потоку, начала кипеть и волноваться, так что я чувствовал, как то, что итальянцы называют птичкой, и что они изображали крылатым херувимом, начало бороться в своей клетке, подняло свою голову, открыло свои маленькие губки и опять пролило одну или две капли молочной жизнетворящей жидкости.

Но эти несколько капель - далеко не снотворного - казались каплями лекарства, которое сжигало, вызывая острое, невыносимое наслаждение.

Я испытывал муки. Моя голова была адом. Мое тело пылало.

"Страдает ли он так же, как я?" - спрашивал я себя.

Тут рука на моем бедре ослабла и безжизненно, как у спящего, упала под тяжестью своего веса.

Он отступил назад, дрожа, как будто по его телу бежал сильный электрический ток. В один момент я думал, что разум оставил его, потом он вытер мокрый лоб и громко вздохнул. Все цвета сменились на его лице, и оно стало мертвенно бледным.

- Ты считаешь меня сумасшедшим? - спросил он. Затем, не ожидая ответа - Но кого считать нормальным и кого сумасшедшим? Кто добродетелен и кто порочен в этом нашем мире? Ты знаешь это? Я нет.

Я подумал о своем отце и с ужасом спросил себя, не потерял ли я рассудок.

Последовала пауза. Некоторое время мы молчали.

Он сплел свои пальцы с моими, и одно мгновение мы шли молча.

Все сосуды в моем члене были все еще сильно расширены, нервы напряжены, семенной поток переполнен; при этом эрекция держалась, так что я испытывал тупую боль, распространявшуюся в области этих органов, с то время, как мое тело было в состоянии полного сна; и все же, несмотря на боль и слабость, это было великолепное чувство - спокойно идти вместе с ним, со сплетенными пальцами, и к тому же его голова покоилась на моем плече.

- Когда ты в первый раз почувствовал мои глаза своими? - спросил он через некоторое время тихим голосом.

- Когда ты вышел во второй раз.

- Точно; тогда в первый раз встретились наши глаза, и между нами возникло напряжение, как будто искры пробегали по электрическому кабелю, или это было не так?

В ответ я лишь крепко пожал его пальцы.

- Я не знал еще ни одного человека, чьи чувства столь сильно были бы схожи с моими. Скажи, ты думаешь, какая-нибудь женщина могла бы так интенсивно чувствовать?

Я опустил голову, я не мог дать ответа.

- Мы хотим быть друзьями? - спросил он и взял обе мои руки.

- Да, - сказал я робко.

- Да, но близкими друзьями, грудь к груди, как говорят немцы.

- Да.

Затем он привлек меня вновь к своей груди и пробормотал несколько слов на иностранном языке, так медленно и музыкально, что они звучали почти как волшебное заклинание.

- Знаешь, что это значит? - сказал он.

- Нет.

- О, друг! Мое сердце хочет тебя.

"Всю эту ночь я был лихорадочно возбужден; я беспокойно ворочался в кровати, не в силах заснуть; и если мне удавалось, наконец, погрузиться в сон, то только чтобы попасть во власть полных желания эротических сновидений.

В один момент, к примеру, мне грезилось, что Телени не мужчина, а женщина; и он был к тому же моей собственной сестрой".

"Но у тебя же никогда не было сестры, или - …?"

"Нет, конечно, нет. Когда-нибудь я расскажу тебе, что было причиной тому, что я остался единственным сыном. В этой галлюцинации я - как Амон, сын Давида - любил свою сестру, и это так сильно мучило меня, что я почти заболел, так как находил, что не просто плохо, а отвратительно было бы что-либо предпринять в ее отношении. Поэтому я всеми силами боролся со своей любовью, пытался ее подавить; однажды ночью все же, бессильный устоять перед пожиравшей меня страстью, что была сильнее меня, я уступил ей и прокрался украдкой в комнату сестры.

В розово-красном свете ночной лампы я увидел ее лежащей поперек кровати. Я задрожал от желания при виде ее жемчужно-белой плоти. Я хотел быть диким зверем, чтобы проглотить ее.

Ее кудрявые распущенные волосы разметались золотыми волнами по всей подушке. Ее батистовая ночная рубашка едва скрывала ее наготу и лишь подчеркивала этим ее прелесть. Лямки, которыми ночная рубашка держалась на плечах, были спущены, так что правая грудь была предоставлена моему голодному, жадному взгляду. Она поднималась твердо и крепко, ведь сестра была еще очень юной девушкой, и размер этой нежной груди был не больше бокала для шампанского, и - как сказал Симондс -

Her breast shone like pinks that lilies wreath.

Ее правая рука лежала под головой, и я мог видеть кустик каштановых волос на подмышке.

Она лежала, соблазнительна и подобна Данае в миг, когда Юпитер в образе золотого дождя лишил ее девственности; ее колени были открыты, бедра распластаны. Хотя она крепко спала и ее грудь едва поднималась при дыхании, плоть ее, казалось, извивалась под властью проникающего любовного желания, ее полуоткрытые губы были как бы налиты навстречу поцелую.

На цыпочках, беззвучно приблизился я к ее кровати, совсем как кошка перед прыжком на мышку, и затем медленно скользнул между ее ног. Мое сердце колотилось, мои глаза жадно искали то, что так страстно желали увидеть. Преодолев четверть расстояния, я ощутил, как в нос мне ударил сильный, одурманивающий аромат белых гелиотропов.

Дрожа от возбуждения, я открыл глаза, и остро всматриваясь, проник взглядом между ее бедрами. Сначала нельзя было ничего увидеть, за исключением куста кудрявых орехово-черных волос, что росли там, виясь маленькими локонами, как будто скрывая вход в этот источник радости. Я поднял ее ночную рубашку выше, потом нежно разгладил волосы по сторонам и разделил две милые губки, которые под прикосновением моих пальцев как бы сами собой открылись, помогая, будто даря мне вход.

Сделав это, я устремил свои голодные глаза на эту нежную розу из плоти, что выглядела, как спелая, сладкая мякоть аппетитно выглядевшего и приятного на вкус плода, и, спрятавшись в этих вишневых губах, лежал маленький бутон - живой цветок из плоти и крови.

Видимо, кончики моих пальцев пощекотали его, так как он, как я заметил, дрожал и трепетал, как бы наполненный собственной жизнью, и, наливаясь, рос мне навстречу. Мне захотелось попробовать его, поцеловать, и я, не способный противостоять, нагнулся ниже и нажал на него языком, провел над ним и вокруг него, исследуя каждый изгиб и уголок, проникая в каждую щель и складку, в то время, как сестра открыто радовалась этой маленькой игре и помогала моей работе, покачивая в возбуждении задней частью тела, так что через короткое время маленький бутончик начал расправляться и источать нектар амброзии, ни капли которого не упустил мой язык.

При этом она стонала и испустила вдруг короткий крик, она казалась безумной от желания. Возбужденный до предела, я едва дал ей время придти в себя, встал над нею, взял мой фаллос в руку (ты знаешь, что он очень крупный) и ввел его головку во вход.

Щель была мала, но губы были влажные, и я со всей силой толкнул его вперед. Я чувствовал, как он постепенно взрывает край плоти, сметая каждое препятствие на своем пути, давя на все стороны, разрывая. Храбро помогала она мне в моей разрушительной работе, расставляя бедра как можно шире, отвечая на мое давление и борясь с ним, вбирая в себя весь столб, причем крики боли и желания смешивались. Я толкал и толкал все дальше, захватывая и сам захваченный, и при каждом толчке я просовывал и продвигал его внутрь все глубже, вслед за чем я ощутил наконец - когда все барьеры были преодолены - как он достиг самых глубоких и таинственных уголков, где бесчисленные маленькие губы, казалось, щекотали и лизали кончик моего члена.

Что за обессиливающее желание я испытывал. Казалось, я летал между небом и землей, я стонал, я кричал от наслаждения. Прочно прикованный ею, я попытался медленно вытащить себя из нее, и вдруг услышал в комнате какой-то шум; яркий свет ночной лампы ударил мне в глаза, чья-то рука легла мне на спину. Я услышал, как кто-то громко назвал мое имя.

Представь себе мой стыд, мое смущение, мой испуг. Это была моя мать, я лежал на моей сестре.

"Камилл, что с тобой, ты болен?" - сказала она.

Я проснулся, дрожа от страха и смущения, и спрашивал себя, где я? Согрешил ли я со своей сестрой? Что произошло?

Но ах! Это было правдой, последние капли возбужденного потока все еще сочились из меня. Моя мать, из плоти и крови, стояла у моей кровати. Боже, итак, я все-таки не грезил!

Но где же была моя сестра, или девушка, которую я желал? И этот жесткий "прут", что я держал в руке, был он мой или Телени?

Конечно, в постели я был один. Что же хотела от меня моя мать? И откуда взялся этот отвратительный пудель, который, глазея на меня, стоял на задних лапах в моей комнате?

Наконец я пришел в чувство и увидел, что пудель был моей ночной рубашкой, которую я бросил на стул, прежде чем пойти в постель.

Теперь я совсем проснулся и мог понять мою мать, которая рассказала, что слышала, как я стонал и кричал, и поэтому вошла посмотреть на меня, так как боялась, что мне нехорошо. Конечно, я поспешил объяснить ей, что я совершенно здоров и был лишь жертвой ужаснейшего кошмара. Она положила свою свежую руку на мой горячий лоб. Успокаивающее прикосновение ее мягкой руки охладило огонь, горевший в моем мозгу, погасило лихорадку, бушевавшую в крови.

Когда я успокоился, она налила стакан сладкой воды с небольшим количеством апельсинового сока и дала мне выпить; затем она оставила меня. Я снова погрузился в сон, часто просыпаясь, чтобы всякий раз увидеть перед глазами пианиста.

И на утро, лишь я пришел в себя, его имя зазвучало у меня в ушах, мои губы бормотали его, и первые мои мысли были опять о нем. Внутренним взором я видел его, стоящего там, на сцене, кланявшегося публике, в то время как горящий взгляд его впивался в меня.

Некоторое время я лежал в постели, как бы во сне, опустившись в созерцание этого сладкого, но - ах! - такого неясного, неопределенного видения, и пытался вызвать в памяти его лицо, которое смешивалось с ликом статуи Антония, виденной мной раньше.

Анализируя свои чувства, я пришел к выводу, что нахожусь под воздействием нового ощущения - это было шаткое чувство неуверенности и беспокойства. Во мне была пустота, но я не знал, где, в сердце или в голове, гнездилась эта незавершенность. Я ничего не потерял, и все же я чувствовал себя одиноким, покинутым, да, даже ограбленным. Я старался найти причину своего состояния. Это было что-то не совсем определенное, как страстная тоска, о которой так много говорят немцы, и которую в действительности так редко испытывают. Образ Телени преследовал меня, имя Рене постоянно было на моих губах. Я повторял его снова и снова, десятки раз. Что за прекрасное имя! При его звуках мое сердце билось сильнее. Моя кровь, казалось, становилась теплее и тяжелее. Я медленно встал. Я не спешил одеться. Я смотрел на себя в зеркало, и Телени глядел оттуда; позади него вырастали наши тени, сливаясь, как прошлым вечером на мостовой.

Тут слуга постучал в дверь, и это возвратило меня к действительности. Теперь я видел в зеркале себя самого, и нашел себя отталкивающим, в первый раз в жизни мне хотелось выглядеть хорошо - нет, быть приковывающе красивым.

Слуга, постучавший в дверь, сказал мне, что моя мать в столовой, она отправила его узнать, не плохо ли мне. Упоминание о матери вызвало в памяти мой сон, и сначала я было почти близок к тому, чтобы вообще с ней не встречаться".

"Но вы же с матерью всегда хорошо понимали друг друга, ведь правда?"

"Конечно. Хотя она могла часто заблуждаться, никто не был более любящим. И несмотря на то, что о ней поговаривают, будто она немного легкомысленна, ищет удовольствий, она никогда не была небрежна со мной".

"Я был почти потрясен, найдя в ней талантливого человека".

"Да, она была на самом деле одарена; в других обстоятельствах она могла бы, возможно, стать действительно выдающейся женщиной. Очень аккуратная и практичная во всем, что касалось домашнего хозяйства, она всегда находила много времени для всевозможных дел. Если ее жизнь и не во всем отвечала тому, что мы называем "принципами морали", или, скорее, христианскому лицемерию, то это была вина моего отца, не ее - о чем я, возможно, расскажу тебе подробнее в другой раз.

Когда я вошел в столовую, мать, обеспокоенная моим видом, спросила, не чувствую ли я себя плохо.

"У меня, должно быть, небольшая температура" - ответил я, "кроме того, погода душная и подавляющая".

"Подавляющая?" - сказала она, улыбаясь.

"Разве нет?"

"Нет, совершенно, даже весьма свежо. Смотри, барометр поднялся".

"Ну, тогда это, должно быть, твой концерт, он так разбередил мне нервы".

"Мой концерт?" - сказала смеясь мать, и налила мне чашку кофе.

Бессмысленно было пробовать, уже при одном взгляде на него мне стало плохо. Мать поглядела на меня озабоченно.

"Ничего страшного, мне только что стало плохо из-за кофе".

"Из-за кофе? Ты никогда не говорил мне об этом".

"Разве? Я не говорил?" - сказал я отсутствующим голосом.

"Хочешь немного шоколада или чай?"

"Можно, я сегодня утром попощусь?"

"Конечно, если ты болен, или очень согрешил".

Я посмотрел на нее, и волна дрожи окатила меня.

Читала ли она мои мысли?

"Согрешил?" - сказал я и изобразил удивление.

"Ну, ты же знаешь, что и праведники..."

"И что?" - сказал я резко, перебив ее; и, чтобы смягчить свой далеко не вежливый тон, мягко добавил:

"Я действительно не голоден; но, несмотря на это, чтобы сделать тебе приятное, я выпью стакан шампанского и съем бисквит".

"Ты сказал - шампанского?"

"Да".

"Так рано утром и на пустой желудок?"

"Ну, тогда я не буду есть совсем" - сказал я упрямо. "Я вижу, ты боишься, что я стану пьяницей".

Моя мать ничего не сказала, посмотрела на меня задумчиво, с выражением глубокой заботы на лице, и потом - без единого слова - позвонила, приказав слуге принести шампанского".

"Но что же так волновало ее?"

"Позже я понял, что она боялась увидеть во мне черты отца ".

"А что с отцом?"

"Его историю я расскажу тебе в другой раз.

Опрокинув один или два бокала шампанского, я почувствовал себя заново рожденным - мы начали говорить о концерте, и, хотя я безумно хотел спросить ее, не знала ли она что-либо о Телени, я не мог отважиться выговорить его имя.

Я постарался, чтобы мать в конце концов упомянула его сама, хваля сначала его игру и затем его красоту.

"Ты находишь, что он хорошо выглядит?" - спросил я между тем непосредственно.

"Да, я бы сказала так" - отвечала она, удивленно подняв брови. "Есть ли кто-нибудь, кто был бы иного мнения? Каждая женщина находит его Адонисом; но вы, мужчины, так сильно отличаетесь от нас во мнении насчет собственного пола, что иногда находите безвкусным то, что покоряет нас. В любом случае, несомненно одно: он будет иметь успех, как артист, хотя бы потому, что все дамы будут влюблены в него".

Я старался не моргнуть при этих словах, но, как ни сдерживался, мне не удалось сохранить лицо непроницаемым.

Мать, увидев как вытянулось мое лицо, смеясь добавила:

"Но Камилл, ты не можешь быть таким же тщеславным, как какая-нибудь признанная красавица, которая не может слышать, как славят другую."

"Никому из женщин не запрещено в него влюбиться, если у них хватит на это ума" - отвечал я резко, "ты знаешь очень хорошо, что я никогда ничего не воображал насчет своего внешнего вида или обаяния".

"Нет, это правда, но сегодня ты какой-то завистливый баран; не все ли равно, мечтают ли о нем женщины, и, если это хорошо для его карьеры - что ты имеешь против?"

"Но неужели же артист не может один, благодаря своему таланту, добиться чего-то?"

"Иногда наверное" - сказала она со скептической улыбкой, - "но очень редко, и то только нечеловеческой выдержкой, которой талантливым людям часто недостает, и Телени..."

"Ты полагаешь, что этот молодой человек так низок, что позволит держать себя за..."

"Он мог бы позволить, возможно, чтобы ему помогли тысячей других способов, кроме денег; его gagne-pain останется скорее всего фортепиано".

"Совсем как сцена для большинства балетных девушек; в таких обстоятельствах не хотел бы я быть артистом".

"О! Артисты не единственные на свете, кто добивается успеха благодаря любовникам или женам. Прочти Bel Ami, и ты увидишь, что преуспевающий мужчина и далеко не одна высокопоставленная личность ..."

"Благодаря женщине?"

"Точно; это всегда называлось Cherchez la femme".

"Тогда этот мир отвратителен".

"Раз мы живем в нем только однажды, мы должны пытаться извлечь из него все лучшее, и не должны воспринимать вещи так трагически, как ты".

"В любом случае он играет хорошо. Я даже не слышал до сих пор, чтобы кто-либо так играл, как он вчера вечером".

"Да, я согласна, что он играл блистательно, даже сенсационно; кроме этого - ты должен согласиться, что находишься духовно и физически в довольно плачевном состоянии, раз музыка способна оказать столь непривычное воздействие на твои нервы".

"О! Ты думаешь, что злой дух смущает меня, и только искусная игра - как в Библии - была в состоянии успокоить мою душу?"

Мать улыбнулась.

"Ну, все мы сейчас в большей или в меньшей степени подобны Саулу; это значит, что все мы время от времени попадаем во власть злого духа".

Затем облачко набежало на ее лоб, и она перебила сама себя, несомненно вспомнив моего отца, и после этого задумчиво прибавила:

"И Саул был действительно достоин сочувствия".

Я ничего не ответил на это. Я спрашивал себя только, почему Давид заслужил милость Саула. Потому ли, что "он был смугл, с прекрасными глазами и хорошо сложен"? Было ли это причиной того, что, лишь увидев его, "сердце Ионофана привязалось к сердцу Давида, и Ионофан любил его, как свое собственное сердце"?

Было сердце Телени связано с моим? Было мне предписано любить и ненавидеть его, как любил и ненавидел Давида Саул? В любом случае, я презирал себя и свои шутовские чувства. Я сердился на музыканта, который очаровал меня; ко всему я был проникнут отвращением ко всей женской половине человечества, проклятию этого мира.

Внезапно мать вызволила меня из грустных мыслей.

"Если ты плохо себя чувствуешь, то не ходи сегодня в бюро" - сказала она".

"Что?! Ты в самом деле когда-то работал?"

"Да, мой отец оставил мне очень доходное предприятие, вместе с чрезвычайно достойным доверия, просто великолепным делоуправителем, бывшим долгие годы душой фирмы. Я был тогда двадцати двух лет от роду, и роль, что я играл в предприятии, заключалась в том, чтобы класть себе в карман львиную часть доходов. Несмотря на это, я могу сказать тебе, что я не только не был ленив, но даже - для молодого человека моего возраста и ко всему в моем положении - очень серьезно относился к делу. У меня было только одно-единственное хобби - совсем безобидное. Я любил старую майолику, старые веера и старое кружево, до сих пор у меня прекрасная коллекция".

"Прекраснейшая из виденных мною".

"Что ж, итак, я отправился, как всегда, в бюро, но, за что бы я ни брался, было просто невозможно сконцентрироваться на какой-либо работе. Образ Телени постоянно стоял у меня перед глазами и разрушал все остальное. Кроме того, я постоянно должен был думать о словах моей матери. Все женщины любят его, и эта любовь необходима ему. Я заставлял себя изо всех сил не думать о нем. "Где есть воля, найдется и выход" - сказал я себе, - "итак, я отрину от себя это безумное, сентиментальное шутовское бытие ".

"Что тебе, конечно, не удалось, да?"

"Нет! Чем больше пытался я не думать о нем, тем больше думал. Знаешь, как это бывает, когда клочок полузабытой мелодии звучит в ушах? Иди куда хочешь, слушай что хочешь, мелодия все время действует тебе на нервы. С таким же успехом, как ты пытаешься ее вспомнить, можешь ты и избавиться от нее. Если ты хочешь заснуть, мелодия не дает тебе это сделать; ты дремлешь и слышишь ее во сне; ты просыпаешься, и первое, что слышишь - это несколько обрывков из нее, и недостающий ее клочок мучает тебя и дальше; он просто преследовал меня, его голос постоянно повторял - так сладко и тихо - на незнакомом языке: "О! Друг, мое сердце хочет тебя".

И эта прекрасная картина беспрестанно была у меня перед глазами, я все еще чувствовал прикосновение его нежной руки, даже его ароматное дыхание ощущал на своих губах; и так страстно стремился я к нему, что протягивал руки, чтобы дотронуться до него, схватить его, прижать его к своей груди; я переживал галлюцинацию так сильно, что скоро почувствовал его тело на моем.

Тут произошла сильная эрекция, она подобно пытке напрягла каждый мой нерв, доведя меня почти до сумасшествия; но, хотя я страдал, я любил эту боль".

"Извини, что перебиваю тебя, но неужели ты до знакомства с Телени никогда не был влюблен?"

"Никогда".

"Странно".

"Почему это?"

"В двадцать два года?"

"Посмотри, я был предрасположен любить мужчин, а не женщин, и, так как я не знал этого, я все время боролся против моих естественных наклонностей. Конечно, несколько раз я думал, что влюблен, но только познакомившись с Телени, я понял, что такое на самом деле любовь. Как все мальчики, я полагал, верил в то, что безумно влюблен, и я делал все от меня зависящее, чтобы уговорить себя, что на этот раз я добрался до сути. Однажды я случайно перешел дорогу девочке со смеющимися глазами, и уже думал, что это и есть идеальная Дульсинея; я бежал вслед за ней каждый раз, когда ее видел, и иногда, скучая и не имея лучшего занятия, пытался даже о ней думать".

"И чем закончилось дело?"

"Очень смешно. Это произошло, я думаю, один или два года до окончания мною гимназии.

Да, я вспоминаю, это было во время летних каникул, и в первый раз я ехал один.

Так как я довольно робок от природы, меня нервировало прокладывание дороги локтями сквозь толпу отъезжающих, я должен был толкаться и пихаться, чтобы получить свой билет, и ко всему еще боялся сесть не в тот поезд.

Вершиною всему было то, что я вдруг оказался напротив девочки, которую, как я полагал, любил, и еще вдобавок в вагоне для прекрасного пола.

К несчастью, в том же вагоне находилось одно создание, к которому это определение не относилось никоим образом: хотя я и не стал бы класть руку в огонь, что так нравится слабому полу, но все же готов поклясться, что прекрасна она не была. Была она, как мне вспоминается, чистейшим экземпляром сующей всюду нос старой английской гувернантки, бегавшей повсюду в допотопном дождевике. Одна из тех чужестранных созданий, что постоянно встречаются на континенте, и - я думаю, вообще везде, только не в Англии; поэтому я пришел к выводу, что Великобритания производит их специально на экспорт. Во всяком случае, стоило мне занять место, как:

"Monseer" - проскулила она злобно, голосом тявкающего шпица, "cette compartement est reserved for dames soules".

Я понял, что она имеет в виду "seules", но в этот момент, смущенный, понял ее буквально.

"Dames soules" - "напившиеся женщины!" - сказал я, с ужасом глядя на дам, сидевших вокруг.

Мои соседки начали прыскать со смеху.

"Мадам говорит, что это купе зарезервировано для дам" - сказала мать моей девушки - "и, конечно, если молодой человек будет курить..."

"О! Если это единственное препятствие, тогда я, естественно, не позволил бы себе курить".

"No, no!" - сказала старая дева, находясь в настоящем шоке, "vous exit, go out, ou moi crier! - Garde!" - закричала она в окно, "Faites go out cette monseer".

В дверях появился кондуктор и не просто потребовал от меня покинуть купе, но с позором выбросил меня из него, как будто я был преступником.

Я был так обижен и чувствовал такой стыд, что мой желудок, который и без того очень восприимчив, благодаря пережитому шоку начал бунтовать и, как только поезд пришел в движение, мне сделалось плохо; он заворчал, заболел, и в конце концов я почувствовал такую сильную потребность, что едва мог сидеть на месте, и, так как я вынужден был сильно сдерживаться из страха перед последствиями, я еле мог отважиться отдохнуть.

Через некоторое время поезд встал на пару минут, кондуктор не открыл двери, я с трудом встал, кондуктора не было видно, также как и места, где я мог бы облегчиться. Я поразмыслил еще, что мне делать, и поезд пошел дальше.

Единственным соседом в купе был старый джентльмен, который - после того, как потребовал от меня, чтобы я чувствовал себя непринужденно и устраивался поудобнее - заснул и храпел, как репродуктор; я был все равно что один.

Я строил планы, как мне облегчить свои внутренности, которые с каждым мгновением все труднее было держать под контролем, но лишь один или два способа казались осуществимыми; и все же я не мог претворить их в жизнь, так как моя lady-love сидела только на несколько купе сзади и постоянно высовывала свою голову в окно, итак - было совершенно невозможно, чтобы вдруг она вместо моего лица увидела - мою "полную луну". По этой же причине я не мог и свою шляпу использовать в качестве того, что итальянцы называют "comodina", ведь в ее сторону дул сильный ветер.

Поезд встал вновь, но лишь на три минуты. Что можно сделать за три минуты, к тому же с болью в животе, от которой я так страдал? Еще одна станция; две минуты. По спазмам я чувствовал, что выдержу совсем недолго. Поезд поехал дальше и прибыл вновь на тихое место. Шесть минут. Это был мой шанс, сейчас или никогда. Я выпрыгнул наружу.

Это была типичная загородная станция, видимо, узловой пункт, и все полезли из поезда.

Машинист заворчал: "Les voyageure pour...en voiture".

"Где туалет?" - спросил я его.

Он хотел опять запихать меня в поезд. Я вырвался и задал тот же вопрос другим.

"Там" - сказал один, показав на WC, - "но давайте быстрее!"

Я побежал туда и ввалился внутрь не глядя. Стремительно рванул дверь. Сначала я услыхал вздох облегчения, сопровождаемый всплеском и падением воды, затем крик, и тут я узрел свою англичанку, но не сидящую, а стоящую на корточках на унитазе.

Локомотив свистнул, колокол звякнул, кондуктор протрубил в рог, поезд покатился.

Я побежал назад, так быстро, как только мог, не глядя назад на последствия, поддерживая руками сползающие штаны, и за мной неслась задыхающаяся от злости старая дева - я был примерно как маленький петушок, преследуемый старой курицей".

"И - ?"

"Все прилепились к окнам поезда, смеясь над моим несчастьем.

Немного дней спустя я был со своими родителями в пансионе Bellevue в курортном местечке N... Когда я спустился к обеду, я был не менее поражен, увидев вышеназванную молодую даму с ее матерью почти напротив места, занимаемого обычно моими родителями. В одно мгновение я стал, конечно же, красным, как помидор; я сел, и дамы обменялись смеющимися взглядами. Смущенный донельзя, я ерзал на своем стуле, и ложка, взятая мною, выпала у меня из руки.

"Что такое, Камилл?" - спросила мать, увидев, как на моем лице красный цвет сменяется с белым.

"О, ничего! Я только - я - я имею в виду, я думаю - я испортил желудок" - сказал я шепотом, так как не нашел в тот момент ничего лучшего в извинение.

"Опять твой желудок?" - сказала мать озабоченно.

"Что, Камилл! У тебя болит живот?" - сказал мой отец.

Мне было так стыдно и я так смутился, что мой желудок, проголодавшись, начал ужасный ворчливый разговор.

Я думаю, каждый за столом внутренне хохотал, когда я услышал так хорошо знакомый скулящий и тявкающий голос:

"Gaason, damandez that monseer not to parlez cochonneries at table".

Я бросил взгляд в ту сторону, откуда раздавался голос, и мне не оставалось ничего иного, как увидеть сидевшую там ужасную вездесущую английскую старую деву.

Лучше бы было мне провалиться под стол от стыда, чем видеть, как все уставились на меня. Но что мне еще оставалось, я должен был пережить это; и наконец этот бесконечный обед подошел к концу. Я поднялся в свою комнату и целый день не виделся ни с кем.

На следующее утро я встретил молодую девушку на улице, с матерью. Когда она увидела меня, ее глаза сверкнули, смеясь, веселей, чем когда-либо. Я не отважился посмотреть на нее, не говоря уже о том, чтобы последовать за ней.

В пансионе отдыхали еще несколько девочек, и вскоре она подружилась с ними, она была что-то вроде всеобщей любимицы. Я, напротив, держался в стороне ото всех, так как был уверен, что мое несчастье не только было всем известно, но составляло главную тему бесед.

Как-то после обеда, несколько дней спустя, я гулял в большом саду пансиона, скрывшись за зарослями каменного дуба и размышляя над своим горем, как вдруг увидел Риту - ее имя было Маргарита - выходящую вместе с подругами по боковой дорожке.

Только я заметил ее, она сказала своим подружкам идти дальше и сама отстала.

Она остановилась, повернулась к своим спутницам спиной, подняла свою одежду выше колена и показала очень милую, хотя еще довольно тонкую, ногу в облегающем черном чулке из шелка. Подвязка, державшая чулок на ноге, развязалась, и она начала завязывать ее.

Если бы я нагнулся ниже, я мог бы тайно заглянуть ей между ног, и я увидел бы тогда то, что предлагала взгляду прорезь ее панталон; это не пришло мне в голову, так как в действительности я ничего не чувствовал к ней, равно как и к какой-то другой женщине. Я думал лишь, что сейчас пришло время, наконец она одна и я могу поклониться ей без того, чтобы другие девчонки посмеялись надо мной.

Итак, я медленно вышел из своего укрытия и приблизился к дорожке. Как только я обогнул угол - что за картина ждала меня! Объект моего восхищения стоял на земле, колени были широко раздвинуты, и все юбки она заботливо подобрала высоко вверх".

"Итак, в конце концов ты увидел..."

"Слабые проблески розовой плоти и струю желтой жидкости, которая, пенясь, изливалась на тропинку, сопровождаемая шумом водопада, и к этому еще сзади, как будто приветствуя мое появление, выкатилась дымящаяся гильза, как из отстрелявшей салютной пушки".

"И ты, что сделал ты?"

"Разве ты не знаешь, что мы всегда делаем то, что не должны бы, и забываем о том, что должны сделать? Во всяком случае речь об этом идет, я думаю, в Prayer Book. Итак, вместо того, чтобы незаметно ускользнуть и спрятаться за кустом, отвернувшись от источника, испускавшего ручеек, я безумным образом остался стоять, как вросший в землю, закоченев и онемевши. Только когда она закончила, я обрел дар речи.

"Oh, mademoiselle! Pardon!" - сказал я - "Но я действительно не знал, что вы здесь...я имею в виду, что..."

"Sot-stupide-imbecile-bete-animal!" - сказала она на очень беглом французском, поднялась и покраснела, как роза к троице. Затем она повернулась спиной, для того, чтобы увидеть старую гувернантку, что явилась на другом конце садовой дорожки и приветствовала ее протяжным "О!", которое, казалось, выходило из рога в тумане".

"И..."

"И так прошла единственная любовь, испытанная мною к женщине".

Перевод с английского Марины Литвак. malitvak@mtu-net.ru