Российский литературный портал
GAY.RU
  ПРОЕКТ ЖУРНАЛА "КВИР" · 18+

Авторы

  · Поиск по авторам

  · Античные
  · Современники
  · Зарубежные
  · Российские


Книги

  · Поиск по названиям

  · Альбомы
  · Биографии
  · Детективы
  · Эротика
  · Фантастика
  · Стиль/мода
  · Художественные
  · Здоровье
  · Журналы
  · Поэзия
  · Научно-популярные


Публикации

  · Статьи
  · Биографии
  · Фрагменты книг
  · Интервью
  · Новости
  · Стихи
  · Рецензии
  · Проза


Сайты-спутники

  · Квир
  · Xgay.Ru



МАГАЗИН




РЕКЛАМА





В начало > Публикации > Фрагменты книг


Марина Палей
Фрагменты из нового романа

Марина Палей, чей "гомоэротический роман" "Клеменс", вошедший в финал премии "Большая книга"-2006, вызвал большой интерес у ЛГБТ-читателей в России и за ее пределами, предлагает вашему вниманию фрагменты своего нового романа.



* * *

...Сегодня я проснулась оттого, что услышала твой голос, который отчетливо произнес: двадцать.

Приоткрыв глаза, я поняла, что этот голос был не снаружи. Он был внутри меня, и, следовательно, проснувшись, я совершила непоправимую ошибку. И все-таки я попыталась снова уснуть - или хотя бы воспроизвести внутри себя это слово, произнесенное твоим голосом с оттенком застенчивой, детской улыбки. Почему-то во сне я слышала только твой ответ, но вопрос подразумевался сам собой. Воссоздав этот сон снова (причем не совсем законным путем, то есть, успев-таки ухватить его за истаивающий край и затащить, погрузить внутрь себя, оставаясь при том непогруженной - и отлично понимая, что снаружи моего сознания находится другая среда, другие законы, другое время), я сумела снова впитать прежнюю логику, прежнюю правду, прежние страхи и радости - может быть, суть иной фазы своих земных или внеземных превращений. И вот я уже явственно слышу, как чей-то голос, без звука (я улавливаю только интонацию - покровительственную, благожелательную - она излучается не звуком, а чем-то еще) - чей-то голос, без звука спрашивает: у нас сегодня день рождения, да?.. и сколько же нам исполнилось лет?.. и твой голос (тут звук как раз очень ясен и чист) говорит, улыбаясь: двадцать.


Марина Палей на острове Лесбос, 2004 г. Фото с сайта www.marinapalei.com

Я вижу вечерний, почти ночной снег, косо летящий за высоким петербургским окном, и дымящуюся чашку чая, которую ты подносишь к своим улыбающимся, словно на детском балу, губам, и серую шапочку, которую я тебе связала сама, и ты ее не снимаешь, потому что мы в гостях, но зашли "только на минутку"; я чувствую крепкий запах табака и масляных красок, черного, уже слегка черствого хлеба, крепкого чая, портвейна - потому что мой знакомый художник, у которого мы сидим, живет именно в этом кругу вещей, - и предвкушаю бодрящий мороз, который здесь, вблизи Царскосельского вокзала, так уютно пахнет угольным дымом... И снова (нажимая нужные кнопки, я гоняю в извилинах мозга истершуюся магнитофонную ленту): и сколько же нам исполнилось лет? - двадцать; и сколько же нам лет? - двадцать; и сколько же нам исполнилось?.. - двадцать... и сколько же нам?.. - двадцать... сколько лет?... - двадцать... сколько-сколько?.. - двадцать... двадцать... двадцать...

Столько, сколько тебя уже нет.

* * *

Когда-то, в прошлом тысячелетии, мне повезло сплавать на Кижи - июль, высоченные травы, красный шар закатного солнца, его пышный, тяжкими складками, шарф - и длинный кровавый шлейф. И вот, если принять все это за фон, то на нем очень рельефно запечатлевалась такая картинка (очарование которой, честно говоря, снижала догадка, что это - всего лишь разыгранная на потребу туристов часть "действующей экспозиции", но все же): на резной галерее, темной от времени и сказочного своего назначения, - на галерее, опоясывавшей поверху "Дом зажиточного крестьянина" (название экспоната), сидела девушка (нет! - "дева"), а смуглая, худобой в щепку, седая старуха, чесала ей гребнем власы.

Гребень был большой, деревянный. Крыло темно-русых волос - тяжелое, гладкое, которое старуха то и дело вздымала медленным гребнем, - а потом медленно-медленно отпускала (и крыло, медленно опадая, привораживало глаз мириадами тонких золотых струн) - крыло, очень теплое и словно бы ароматное в подсветке закатного солнца, отливало драгоценными сортами дерева.

Это было прямой иллюстрацией моей с детства любимой строчки "в избушке распевая, дева..." - потому что, хотя выставленное на потребу туристов чародейство происходило не внутри избушки, а вовне, да и не зимой, а в жаркой сердцевине лета - но чувство лучины там, в Кижах, внушала, быть может, сама обреченность закатного солнца. Да: обреченность солнца. И, кроме того, вот это сладостно-протяжное, нерасторжимое, едино-литое, слившееся в одно слово - "распевааааяааааадееееевааааа" - как нельзя более явственно воплощалось в блестящей длине шелковых, словно тягучих, - густых и гладких, как мед, темно-русых девичьих власов.

Вот и у тебя были такие же волосы.

* * *

...Через много лет я увижу эту картину иначе.

Я увижу следующее. У меня в комнате, которая в период моей сознательной жизни знала только меня, а других знать ни в малой степени не хотела (то есть, с отработанной регулярностью, отторгала, исторгала, гнала взашей всякого чужака), поселился человек, и прижились его вещи. Вещи именно прижились. Что это значит?

Мне крайне не посчастливилось много раз связывать себя узами брака, узами вне брака, браком вне уз - в общем разнообразными и в то же время монотонными вариантами тщеты, которыми я обременяла себя и в "мятежной юности", и в так называемом "зрелом" (да уж!) возрасте - словно запоздало добирая количество глупости (в каких единицах?) до некоего среднего уровня.

Во всех этих случаях (творения глупостей) я ловила себя на некоторых странных симптомах. В силу их повторяемости, они стали казаться мне типовыми (то есть типовыми они, разумеется, были с самого начала, но ушло некоторое время на то, чтобы это понять).

С первым своим спутником жизни (а со спутником - прошу прощения за качество каламбура - гораздо быстрее сознаешь себя одиноким путником), уже недели через две, я поймала себя на смутном, хотя и знакомом чувстве, которому я никак не могла дать определения. То есть оно зудело во мне, зудело несколько недель кряду... и вдруг - вспышка! - я вспомнила.

Это было чувство, знакомое мне по институту. То есть: вот сидишь на нуднейшей из лекций, то и дело взглядывая на часы: когда уже наконец будет десятиминутный перерывчик? В смысле - брейк? А там, после перерывчика, еще всего-то сорок пять минуток отсидеть - и будет большой перерыв! Большой-пребольшой! Аж целый час и десять минут!

Вот и со спутником жизни у меня было такое же ощущение. Ждала перерывчика. А когда я с ужасом поняла, что перерывчика не будет (то есть перерывчик-то сделать можно, но я только его, перерывчик, и жду, только ожиданием перерывчика и живу), - немедленно разорвала нашу - совсем не кармическую, хотя, на взгляд окружающих, очень даже удачную связь.

Что сталось в дальнейшем со спутником, не знаю. Наверное, попал на орбиту какого-нибудь более стабильного физического тела, что нетрудно.

А с "личными вещами" спутника, еще в период его вращения на моей шаткой орбите, происходило вот что. Когда я впервые повесила (подвесила) свои платья и блузки в наш общий шкаф (о-о-о!), к его брючатам и пиджакам, у меня сжалось сердце. Я почувствовала: поймана.

Поймана: накрыта какой-то липкой стеклотарой - вроде той, что из-под дешевого ("домашнего") варенья, с дальнейшим целевым назначением для сдачи анализов мочи и кала. В банке самое ужасное, кстати, то, что она, хоть и грязноватая, но изначально как бы прозрачная. То есть блазнится вам, что просветы какие-то есть. А вырваться невозможно.

И вот мне стало очень, очень страшно. Я не поняла: почему мои вещи висят вместе с вещами этого чужого, отдельного от меня человека? Даже, что ужасней всего, вперемешку с ними? Мне хотелось кого-нибудь об этом спросить. Но спросить было, конечно, некого.

Да и как спросишь? Закавыка состояла не в том, что мои вещи пропитывались какими-то "не теми" запахами, нет. Я чувствовала: в самом факте, что наши вещи висят вместе, есть ложь. Она была неподъемна. Она была унизительна. Наши души, скорей всего, и не обременили себя встречей, наши тела, могли себе позволить в течение дня находиться в разных точках пространства, а бедные оболочки наших тел, загнанные в капкан, пойманные и стреноженные, навсегда, до своей смерти (то есть до выброса в утиль) были обречены к совместному существованию в каком-то ящике, похожем на гроб с тяжелым, солидным зеркалом внутри (привинченным словно для того, чтобы бесплотные, с давно истлевшей начинкой, платья - равно как и лишенные телесного содержания, безголовые мужские костюмы могли в нем, при желании, прихорашиваться).

Мои угрюмые зимние платья выглядели, как повесившиеся женщины. Мои светлые платья - летние, без рукавов - были еще более анемичны - и походили на молодых красивых утопленниц. До слез безвольные блузки и безжизненные юбки смахивали на анатомические части женщин, распиленных в классическом цирковом трюке.

Ни один из последующих моих спутников не был столь решителен (или: не был столь наивен), чтобы вот так, с места в карьер, пристроить свою одежонку в мой шкаф. Который, кстати сказать, комически напоминал видавшую виды католическую исповедальню.

Но, неча на шкаф пенять: наверное, я сама к тому времени уже излучала мощные и безоговорочные силы отталкивания. Поэтому мои спутники (к несчастью, многочисленные, образующие, как бы это сказать, широкое и плотное кольцо Сатурна), резонно опасаясь к этому шкафу даже приблизиться, разбрасывали свое барахло по комнате, "забывали" в разных местах, робко прилаживали (авось, приживется) на спинки стульев... Однажды я словно очнулась, услышав голос, произносивший с откровенной злобой: ты, видимо, подсознательно считаешь, что я у тебя здесь сугубо временно: куда бы я ни положил, ни повесил свою рубашку, - ты немедленно засовываешь ее мне назад, в чемодан!

...Ее одежки-обувки я любила, как маленьких зверей: все эти мягкие, словно кошачьи, тапки, разноцветные пушистые шапочки (которые я сама ей вязала), ботиночки со сплетенными мной эксклюзивными шнурками (во мне погиб дизайнер, большой всем привет!), шарфики с маленькими, похожими на бубенчики и колокольцы, разноцветными помпонами (тоже моего производства), прибалтийские узорчатые варежки с густой бахромой по запястью - и лежащую возле стопки шапочек-шарфов ее щетку для волос - всегда с парочкой длинных (ополоснутых настоем ромашки) бледно-золотых нитей... Когда девочки не было дома, я открывала шкаф и - лежа, сидя, полулежа на диване - наслаждалась, сколько хотела, невозбранно и благостно обозревая всякие ее легкомысленные легковесности с воланчиками и рюшами, с мережками и оборками (она, на мое счастье, была по-своему старомодна), со всеми этими рукавами-фонариками - со всеми волнами и облаками своего существа - со всеми его цветами и листьями - которые так беззаботно-доверчиво льнули к самым разнообразным моим оболочкам.

* * *

Но будет несправедливым перечислять только ее, натурщицы, профиты. Как будто ей больше всех в этом деле надо. Посмотрим на вещи с другой стороны: какая баснословная "натура" подвалила питерским мазилам.

Для этого надо описать ее тело, а я не умею. Поэтому, пользуясь подвернувшимся образцом фигуративной живописи, я отправляю наиболее дотошных к картине Аркадия Александровича Пластова "Весна". Там, на этой картине, падает крупный, теплый мартовский снег. А под навесом баньки сидит на корточках молодая деваха - и крепко закутывает в платок только что пропаренную, хорошо помытую девочку (сестру, дочь?).

Деваха сидит на корточках, голая. Но видно, что ей не холодно, вот в том-то и шарм. Ее сильному телу приятно, вольготно и весело на мягком весеннем холодке. Деваха - розовая, крепкая, распаренная. Но распаренная не до свекольной синюшной красноты, не до грубой красноты налитого томата, но именно до этой крепкой, нарядной розовости. Возможно, она даже слегка сменила оттенок на холодке - именно когда одевала ребенка. Крупные сложно-рельефные колени - словно две мощных, смело вылепленных розы. В ее теле нет розовости морской раковины, то есть того слизисто-сального блеска, словно намекающего на скабрезный оттенок другой, более хищной розы, как сказал бы поэт. Нет: розовость ее тела - спокойная, матовая. Крепкие, красиво сработанные кругляши всего тела. Улыбка.

Мне кажется, это с нее писали.

Слышишь?

Мне кажется, это писали с тебя.

* * *

Наше второе лето началось с поездки в Петергоф - кружевной Петергоф, весь в изысканных переплетениях молодой зелени и нежных светотеней - в Петергоф, где на роскошных каналах царил английский, немецкий, итальянский, французский щебет и гвалт - где безостановочно-мощно, густой белой струей, эякулиривали толстые золотые фонтаны (где моим глазам так не хватало зонтиков-парасолей, а под ними - дам с фигурками шахматных пешек, - дам, в изящных соломенных шляпках, корсетах и кринолинах) и где тени июньского дня - то резкие, словно входящие в фокус, а то снова мягко-размытые - подрагивая на корпусах белоснежных яхт, напоминали штрихи быстрого насмешливого карандаша - или показ исцарапанных временем фильмов немого кино.

Не помню где, я загодя достала для нее большой, приятно-тяжелый и толстый контрабандный банан - и хранила его недели две до нашего "выезда в свет". За время возлеживания на безопасном, то есть прохладном и бессолнечном подоконнике, его шкурка все равно пошла бурыми пятнышками, и он стал похож на маленького леопарда. В Петергофе она рассеянно взяла его из моих рук, в два движенья раздела, в два глотка проглотила (в это время на нее засмотрелся какой-то француз) - и, не меняя своей рассеянности, так и пошла вдоль канала, одна, словно меня не существовало в природе. Я видела только ее спину - и безвольно свисающую из пальцев кожурку банана, которая теперь напоминала убитую птицу.

* * *

© Марина Палей, 2008
Март 2008 года



Смотрите также


· Официальный сайт Марины Палей 
· Купить роман Марины Палей "Клеменс" (М., 2007)